— А может, ты под венец идешь?.. Может, к богу на бал? Слышала такой романс? Может, тебя жених дожидается? — Он понемногу развеселился.
Она долго не отвечала, прижав к груди скрещенные руки, всматриваясь в его кругло-улыбавшееся, толстое лицо.
— Точно… — отозвалась наконец она. — Мой жених, точно, меня дожидается, давно — с той самой, с финской.
— Брось, брось! — Кулик был уже не рад своей шутке. — Теперь чего уж…
— Нет, ты правильно сказал… Ой и правильно! — необыкновенно вдруг оживилась она. — Теперь уж нас никто не разлучит. — И будто догадка осветила ее худенькое, с запавшими щеками лицо; блеснули в огромных затененных провалах глаза. — Спасибо тебе за верное слово!
— Ладно, лапушка, — сказал Кулик виновато, — мы люди неверующие, живем пока живы. Извиняюсь, что разбередил.
Она со странным, благодарным выражением взглянула на него и быстро, на носках, едва касаясь пола, понеслась к зеркалу на комоде. Большое, старинное, в овальной раме красного дерева, оно в этой просторной бревенчатой комнате было самой приметной и, вероятно, самой любимой вещью; алые и белые бумажные розы украшали его, свисая из-за рамы на стекло.
…Лишь час назад Ольга Александровна объявила Насте, что вопрос об их эвакуации решился, что завтра они все уезжают и что с собой можно взять только самое необходимое, пару белья да зимнее пальто.
— А куда ехать?! — воскликнула Настя. — Что нам здесь помирать, что где-нигде!
— Но зачем помирать? Будем надеяться на лучшее, — сказала Ольга Александровна.
А сама отрывисто дышала, утирала пот со лба и тут же попросила накапать ей сердечных капель.
— Разбомбят нас по дороге… А не разбомбят, с голоду помрем, а то от тифа, — сказала Настя.
Окончив дела по дому, она побежала первым делом в баньку — перед дорогой, как перед могилой, полагалось помыться. А придя из баньки, она тут же открыла свой сундук — среднего размера, но вместительный, прочный, обитый крест-накрест жестяными полосками и со звоночком, раздававшимся, когда его отпирали. Сюда во все годы, что Настя служила в Доме учителя, она складывала все свое самое лучшее и дорогое. И она принялась перебирать содержимое сундука, вынимать и разглядывать каждую вещь; о каждой она могла бы рассказать, когда и за сколько была куплена и как долго к каждой покупке она примеривалась… В сундуке хранилось все ее приданое: белье, сшитое к свадьбе, чистого льна сорочки с кружевцами, мадаполамовые простыни и пододеяльники с мережкой, полдюжины наволочек, два стеганых одеяла, две завернутые в полотно пары выходных туфель — белые босоножки и черные на высоком каблуке лодочки, новая вязаная шерстяная кофта, отрез на мужской костюм — подарок жениху. А сверху, чтобы не помялось, покоилось заботливо обернутое полотенцами платье, в котором она должна была ехать в загс расписываться…
Пять лет назад она — сирота, убежавшая из детдома, нищенка, побиравшаяся по церквам, по деревенским чайным, нянька в семействе сельского попа — и не мечтала о таком богатстве. И сейчас она никак не могла освоиться с дикой мыслью, что завтра она бросит здесь все на разграбление: хватай, кто хочет, тащи, топчи! Ее потрясло, когда она увидела бостоновый отрез, так и оставшийся лежать свернутым в сундуке. И, прощаясь со своими выходными туфельками, она еще раз прощалась со своими надеждами на иную, лучшую жизнь, на жизнь в любви. Когда она развернула свой свадебный наряд, его окутал пахучий желтоватый дымок — это Ольга Александровна посоветовала посыпать платье толченой апельсиновой коркой — от моли. И Настя почувствовала себя жестоко одураченной: берегла свое сокровище, не надевала, а зачем, для кого, для чего? — свадьбы уж не будет, никогда не будет, ей и самой оставалось жить всего ничего… Со смутной усмешкой — то ли над своими планами на жизнь, то ли над советами и планами всех добрых людей — она рассматривала и вертела, держа на весу, эту свою вчерашнюю драгоценность… И она не удержалась — накинула платье на себя — бог весть зачем, словно бы с глухой издевкой над собой. Внутренне недобро посмеиваясь, она примерила и веночек на голове, подаренный ей к свадьбе Ольгой Александровной — глупая, как и она, старуха говорила, что сама когда-то венчалась в нем… И Насте было теперь даже не больно, а как-то чудно, туповато, злобно.