В Медыни, разбитой бомбежкой, наполовину сгоревшей, также не оказалось никого, кто мог бы дать точные сведения об обстановке. В развалинах бродили одинокие женщины, что-то искали, копались в обломках и принимались плакать, когда их начинали расспрашивать.
Это были все родные места генерала… На этой земле, в этих березовых и липовых рощах, на этой речке, в этих полях он вырос, ходил с отцом на сенокос, с матерью на жатву; отсюда, с железнодорожного полустанка, в набитом до отказа отходниками вагоне он отправился некогда в Москву, «в люди». Совсем недалеко тут стояла деревня, в которой и сегодня жили его мать, сестра, племянники… И можно было не сомневаться, что, если завтра в его деревню придут немцы, они расстреляют его родных только потому, что это его родные. Надо было немедля увозить их… Но генерал не мог себе позволить сейчас даже повидаться с матерью — он не имел на это времени, ни часа, ни минуты!..
В конце концов размеры катастрофы определились довольно отчетливо. Из того, что генерал услышал в штабах Западного и Резервного фронтов (который все же вскоре отыскался), из разговоров с командирами случайно встреченных частей подтвердилось самое грозное: путь на Москву в районе Можайска был, по существу, открыт! И зияющие бреши в нашей расколотой обороне заполнить было нечем!
А 10 октября генерал получил приказ Ставки принять Западный фронт в свое командование…
…Сейчас была уже зима и стоял крепкий мороз. Немцы отступали, свирепо отбиваясь, не желая признавать свое поражение, перебрасывая резервы с других фронтов, — но отступали! Были освобождены уже и те районы, которые в осеннюю ночь минувшего года одиноко проезжал командующий. Вновь очутившись в родных местах, он, как ни водил глазами, не узнавал их, не увидел он и своей деревни: была — и нету. Командующему помстилось даже, что он ошибся, приказав шоферу здесь остановиться.
Куда ни хватал глаз, было странно голо: ни дерева, ни крыши, ни плетня. Липы, целый их лесок, в котором отец командующего драл лыко на лапти всему семейству, исчез — немцы вырубили лесок, и лишь пеньки волнообразно приподнимали снежную целину там, где он рос. А от родительской избы сохранилась одна почерневшая печная труба, торчавшая, как надмогильник, под пушистой снежной шапкой… К счастью, за несколько дней до появления здесь немцев командующий успел послать за матерью и сестрой с детьми машину.
Деревня была вся сожжена… Только десятка полтора черных печей держали подобие уличного порядка посреди бескрайней белой равнины; от других дворов и того не осталось. И только из одной печи поднимался вертикально в стылом воздухе белый, плотный дымок. Непомерно толстая женщина, закутанная во все тряпье, что еще нашлось у нее, перевязанная крест-накрест рваными платками, стояла с ухватом у очага; отсвет бледного огня придавал ее темно-коричневому профилю оттенок бронзы. Она тяжело повернулась к генералу на его «Здравствуйте, бабушка!» и не сразу заговорила своим замороженным голосом — точно заскрежетали друг о друга камни.
— Ну, здравствуй… Откуда будешь? Может, наш, калужский? — она приглядывалась к нему.
— Ваш, бабушка, ваш, калужский, — ответил командующий.
Он не узнавал ее, хотя должен был, конечно, знать эту соседку своей матери… Она и вообще больше походила на изваяние, на бронзовый памятник бабьему долготерпению.
— Постой… — сказала она. — Ты не Устиньин ли Егор?
— Я и есть, Егор, — сказал командующий.
Устиньей звали его мать, и так уж повелось в их деревне: детей в обиходе звали не по отцу, а по матери.
Лицо женщины стало оживать, дрогнули в слабой улыбке морщины у черных губ, собрались у глаз с заиндевевшими ресницами. И тут обнаружилось, что женщина еще не очень стара — лет пятьдесят от силы и что у нее чистые, прозрачные глаза…
— Живой? Ну обрадовал. — В ее голосе быстрее заскрежетали, точно посыпались, камни. — А Устиньи твоей нету… Перед самыми немцами приехала машина, всех твоих забрала и еще, кто поместившись.
— А вы здесь все время оставались? — спросил командующий.
— Мы здесь… Куда ж мне было с моей командой?.. Трое у меня, и все есть просят, — сказала женщина. — А отец наш тоже воюет. Может, ты его знал? Из Пятки на он, тракторист… Не помнишь, призабыл?..
Командующий сделал вид, что припоминает.
— Он тебя хорошо помнил, — сказала она, — ну да, как сказывают, поп на селе у всех на виду, попа кто не знает.
— А где же?.. Где ваши дети?.. — командующий невольно огляделся.
На снег было трудно смотреть… Вся равнина сияла кристаллическим сиянием под бледно-лазоревым, ни облачка, полуденным небом. Ближе к сизоватой линии леса на горизонте скользили над целиной аэросани — целая флотилия белых лодок с призрачным плоским свечением вращающихся винтов на каждой.
Не ответив, женщина принялась работать в печи ухватом, что-то передвинула там, подгребла жар; ее бронзовый профиль зазолотился в разгоравшемся свете… А генерал подумал: не коснулся ли он, спросив неосторожно о детях, свежей раны?
— Моя команда? Где же ей быть? Со мной они, все трое, — сказала женщина.