…Связные, ушедшие к ополченцам еще ночью: поляк Осенка и боец полка Феофанов, все не возвращались; миновало позднее осеннее утро, время подошло к полудню — их все не было. И Самосуд медлил, колеблясь и не зная, что же там сейчас происходит — в городе и на переправе: прорвались ли к ней немцы или их и сегодня удалось отбросить? Восстановлен ли мост, началась ли эвакуация или немцы хозяйничают уже на реке?.. Вчера в Доме учителя с командиром ополченского батальона было договорено, что партизанский полк придет к ополченцам на помощь: партизаны в критический момент должны были ударить в тыл врагу, рвавшемуся к переправе. И командир ополченцев обязался прислать рано утром Самосуду со связным «обстановку», подтвердить договоренность и указать час атаки. Могло случиться, что лучший момент для удара еще не наступил, могло случиться и так, что этот удар уже опоздал. И если реденькое прикрытие на переправе было смято, сброшено в реку, то атака партизан оказалась бы не только бесполезной, но и гибельной для них.
А полк имени Красной гвардии, все три его роты: первые две, состоявшие в основном из коммунистов, советского актива и ветеранов гражданской войны, и третья, самая молодая, с утра стояли на выходе из леса. Отсюда можно уже было в короткое время выйти на рубеж атаки. И истекали последние, быть может, минуты, когда эта атака партизан могла сыграть какую-то роль… Не вернулись пока что и полковые разведчики, ушедшие на рассвете…
Звуки боя, доносившиеся сюда со стороны города, наводили на прямо противоположные заключения. Одно время там громыхало как будто листовое железо — бушевал артиллерийский огонь; потом на защитников переправы двинулись танки — словно бы ударили вразнобой гулкие колокола, — и Самосуд готов уже был подать команду «Вперед!». Но наступило относительное затишье, танков совсем не стало слышно, изредка татакали пулеметы. И это в равной мере могло означать и наш успех, и нашу неудачу — тишину победы и тишину кладбища.
К Самосуду, одиноко прохаживавшемуся между деревьями, подошел, позванивая шпорами, придерживая на боку шашку, командир первой роты Никифоров. Это была фигура заметная: заведующий районным пунктом «Заготскота», а в гражданскую войну командир эскадрона в бригаде Котовского, Никифоров и внешне походил своим высоким ростом и полным, округлым лицом на знаменитого комбрига. Он и в своей конторе одевался с оглядкой на него — носил широкие галифе, короткую, отороченную серым каракулем бекешу, а на его голо обритой голове низко сидела фуражка с малиновым верхом — ее он сохранил с давних героических лет.
— Стоим, Сергей Алексеевич! А время, между прочим, идет, — проговорил Никифоров с рассеянным видом, как о вещи, лично его не волнующей.
— Что вы имеете в виду? — спросил Самосуд, хотя отлично понял командира роты.
— Остывают люди, Сергей Алексеевич! Боевой дух уходит, как пар из самовара…
И Никифоров улыбнулся, показывая изрядно попорченные коричневые зубы — он был уж немолод, этот удалой комэск.
Самосуд, стоявший к нему вполоборота, резко повернулся:
— Вы что же, пришли ко мне плакаться? За боевой дух своей роты вы лично отвечаете. — Он и сам был обеспокоен, раздражен, и сам подумывал, что это затянувшееся стояние плохо действует на людей. — Что за разговоры, товарищ Никифоров: боевой дух уходит, боевой дух приходит… У вас что же, рота неврастеников?
Никифоров постукивал по сапогу своей казацкой шашкой с георгиевским оранжевым, в черную полоску, темляком.
— Ну, в своих людях я уверен, — сдерживаясь, сказал он. — Народ закаленный, золотой фонд… Я из третьей роты сейчас, Сергей Алексеевич. Жалостный вид у ребятишек… Нахохлились, как мокрые галчата, и скучают.
— Что вы сказали: галчата? — переспросил Самосуд.
— Так ведь совсем еще зеленые… Об мамкиной юбке скучают.
Никифоров расплачивался с Самосудом за неврастеников: он знал о пристрастном внимании командира полка к третьей роте, сплошь составленной из его воспитанников.
— И смех, и грех, Сергей Алексеевич, — продолжал он, все похлопывая шашкой по голенищу, — один вояка сахар грызет, набил себе карманы сахаром, другой стихи декламирует.
— Что, что? — Самосуд в связи со стихами подумал о Серебрянникове; сахар грыз, наверно, Потапов, у которого всегда было что-нибудь во рту. — Стихи? А чем же это плохо?..
— Сховался под деревом и бормочет: «кровь — любовь», и те де. А сам аж посинел, носик красный. Девчонки сбились в кучку, сию минуту заревут.
— Благодарю вас, товарищ Никифоров, за информацию, — сказал Самосуд, — и можете быть свободны. Идите к своей роте, ждите команды.
— Есть, товарищ командир!
И Никифоров опять приоткрыл в улыбке свои темные зубы — он был удовлетворен. Но и вправду эти мальчишки и девчонки из третьей роты вызывали у него жалость: вероятно, все ж таки их не следовало брать в отряд.
А когда он уже уходил, Самосуд его окликнул:
— Я просил вас, товарищ Никифоров, сменить свою фуражку на что-нибудь менее бросающееся в глаза. Теперь я приказываю… Что за ребячество! Вы и сами напрасно рискуете, и можете демаскировать весь полк своим оперением.