Все чаще думал он и о том, как же человеку совладать со многими предрассудками. Они ведь причиняют людям больше всего страданий. Хотелось совладать и с самими страданиями и с самой смертью. А чаще всего хотелось крикнуть людям: «Хватит делать зло! Даже если оно совершается во имя великого добра. Давайте просто будем добрыми». И всей душой воскликнув так, он сразу же тормозил, взнуздывал себя насмешкой. Понимал, что в мире, где клокочет послевоенная нужда, конкуренция и злоба, это сейчас просто невозможно. Мы бы очень быстро справились со своими бедами, это по силам нашему могучему народу. Но из-за Эльбы и Рейна, из-за океана на победителей несло таким смрадом клеветы и несправедливых измышлений, там шла такая жестокая игра, что о «доброте» еще и заикаться нечего было! Руку откусят. А там и к горлу потянутся…
Громыхали чудовищными погремушками за круглыми столами и дипломаты Запада, люди не то что неблагодарные, а просто бесчестные.
Зуев понимал, что в послевоенном мире, кроме отгремевшего зла, которого, быть может, хватило бы на несколько поколений человечества, бродят еще призраки, тени новой войны. И он чувствовал, что они становятся все более явственными.
«Может быть, надо побольше голых истин? — спрашивал себя Зуев. — Ведь многие заученные и общеизвестные истины уже не истины потому, что они, как дикие шаманы, обросли мишурой оговорок и обременены звенящей колдовской одеждой благопристойного фарисейства. Истина — это, прежде всего, правда. А правда — она не имеет стыда. И вежливости тоже. Она просто правда…»
Вернулась мать с полным ведром и, зачерпнув кружку, поставила сыну на стол, сказала:
— Выпей свежей водицы. Ключевая, остужает.
И Зуев подумал, что разговор только начался. Видимо, решила добиться от него чего-то вразумительного. Ну что ей сказать? И сын поднял глаза и таким беспомощным взглядом посмотрел на нее, что Степановна вдруг отвела взгляд первая и губа у нее задрожала. Ему стало жаль мать.
Петр Карпович Зуев подумал, что хотя бы ради матери надо наконец выяснить свои отношения с Зойкой.
«Да и какие, собственно говоря, отношения? — спросил он себя. — Ну, друзья детства, увлечение школьных лет. А какое мне дело, что с ней случилось после? Мало ли как разошлись за время войны… пути-дорожки миллионов людей. Вон семьи рушатся, люди никак себя не найдут. А мне-то что?..»
Но как он ни успокаивал себя, он все же понимал, что встретиться надо, поговорить по душам надо. И не для нее, и даже не для себя. Нет, не для себя. Нет! Скорее всего это нужно было для окончательного выяснения чего-то такого, без чего нет будущего, нет и не может быть спокойной жизни. Да, уже наступал тот возраст, когда человек ищет пристанища и устойчивого бытия. И «спокойной» семейной жизни. Но она все еще была как будто за горами, в дымке неясного будущего. А в нем говорил солдат, который, вернувшись в дом родной, хочет во всем навести порядок: установить, в кого он имеет право бросить камнем, а кого взять с собой в дальний путь. Без этого — он понимал это хорошо — он не может честно жить дальше.
Да и в Москве от него ждут решений. Инночка Башкирцева ни в чем не упрекала и даже больше — не допытывалась. Но у людей таких, как Петр Зуев, ничего и не требуется выпытывать. Он знал, что разберется и сам расскажет. Но разобраться было не так просто. Закружили районные дела. А потом, идти для серьезного разговора к Зойке надо после того, как узнает о ней все. Ведь у него на руках оставался Зойкин дневник — вторая тетрадь, так и не прочитанная им осенью у Евсеевны.
Он искоса поглядывал на этот дневничок, стоявший на самодельной полочке. Там лежали книги и журналы, присланные по абонементу из Москвы, уставы и наставления, и этот био-агро-ерш. Змеиная чешуя переплета, вызвавшая еще тогда, осенью, его отчуждение, холодно поблескивала.
Больше тянуть нельзя. Он понимал это и в выходной окончательно решил расквитаться со всякими эрзацтайнами, а затем сходить на другой конец поселка, чтобы раз навсегда разрубить этот гордиев узел.
Словом, расквитаться с прошлым.
Мать, его дорогая маманька, видимо, чутко понимала, что происходит с сыном. Как только он выставил Сашку из дому, она, многозначительно взглянув ему в глаза, спросила тихо:
— Ждешь кого?
Когда же он отрицательно мотнул головой, подошла к нему ближе и, положив руку ему на плечо, сказала еще тише:
— Да не мучайся ты, бедняга. Что ты все думаешь, все думаешь? Ведь нельзя же так.
Сын склонил к матери голову и, ласкаясь, потирая шершавой щекой ее плечо, заговорил, не поднимая головы:
— Да я не мучаюсь, маманька. Я просто размышляю.
— Ох, не говори. Разве ж я не вижу. Думает, думает, да ничего не надумает. Решайся на что-нибудь одно.
— Вот это правильно, — сказал сын. — Правильно, маманя. Что-нибудь надо одно.
И, шагнув в сторону от матери, он подошел к полочке взял с нее две общие тетради и сел к столу.
По заведенному обычаю, как только сын садился за книги или конспекты, мать сразу удалялась, оставляя его одного.