В свой первый визит в дом Фишера он впервые обнаружил — а впоследствии получил подтверждение этого и в лечебнице, — что отражения были всегда безжалостны к ним. Вот и сейчас в зеркале «Ветряной мельницы» их вечерние облачения обратились в червивые лохмотья, а мертвая плоть лиц поросла мхом. Все трое уставились пустыми глазами на мешок в руках Пола. И по этому взгляду Пол понял, что, даже мертвые, они объяты смертельным ужасом. Ситон посмотрел на мешок из выцветшего потертого бархата. Его скорбная ноша вдруг показалась ему совсем невесомой.
Струнный аккомпанемент к пению Билли Пола стал менее замысловатым и слезливым. Более того, изменилось даже звучание. Словно теперь ноты не вылетали из-под скрипичного смычка, а с натугой выбирались из старой шарманки. Мелодия звучала хрипло, механический звук затихал в мертвом пабе на каждой музыкальной фразе. Ситон содрогнулся. Нет, его вовсе не ждала та удивительная весна восемьдесят третьего, которую он так хорошо помнил. Он живо представил себе жалкие трущобы, тянущиеся к югу под дымным небом. Лица их обитателей были такими бледными и замученными. На мощенных булыжником улицах было мокро и сыро, крыши кишащих паразитами домов просели. Ни света, ни тепла, ни чистоты. Царство полиомиелита и рахита, вшей и мучительного сосущего голода. Надежда здесь давно умерла. Радость же была редкой гостьей. Совсем как классики, начерченные мелом на мостовой и смываемые первым же дождем. Жизнь без веры. Жизнь без надежды. Это был южный Лондон. Плод больного воображения Эдвина Пула, вдохновленного былыми ночными похождениями. Интуиция подсказывала Ситону, что Пулу не была чужда низкопробная экзотика, манившая семьдесят лет назад столичных денди в портовые кабаки Уэппинга и Ротерхита. Однако северный Ламбет там, за дверью, не тянул на экзотику. В нем царило запустение времен Великой депрессии. Явно реконструированное воспоминание. Когда-то, давным-давно, проезжая мимо, Эдвин Пул бросал презрительные взгляды на все это из окна кеба. Здешний мир был ужасен и безобразен.
Что до паба то он был воссоздан просто замечательно. Они выудили у Пола воспоминания о самом светлом отрезке его жизни и вывернули их наизнанку. Он даже понял, как им это удалось. В этом была заслуга Коуви. Согласившись на гипноз, Пол, как человек легко внушаемый, вероятно, выложил Малькольму Коуви всю свою подноготную. Его убаюкивала мнимая безмятежность того состояния, в которое псевдодоктор погружал его во время сеансов. Сколько их всего было? Они ограбили его. Вскрыли сейф с самыми сокровенными чувствами. Теперь возмущение в душе Ситона сменилось замешательством, так как мало было знать, как они это с ним сделали. Необходимо было понять для чего. Для чего? И, ради всего святого, почему их выбор пал именно на него?
Вонь от протухшего пива в стакане на барной стойке немым укором ударяла в нос, сиплые звуки музыки в ушах постепенно замирали.
«Пожалеешь розги — испортишь дитя».
Он прикинул на вес несчастные останки, завернутые в бархат. Что ж, хорошо.
Ситон повернулся, подошел к их столику, пододвинул стул и сел, пристроив мешок на коленях.
— Я тяну последним, — сказал он.
Ситон старался сосредоточиться на игре, по смыслу довольно несложной. Ему необходимо было сохранять хладнокровие и — более чем когда бы то ни было — ясность ума. Но мысли его были далеко. Мысли его были с Люсиндой. Он, словно наяву, видел, как бойко строчит она на швейной машинке, нажимая на педаль, и как ходит при этом вверх-вниз ее обнаженный коленный сустав. И Пол чувствовал, что ярость захлестывает его, словно цунами.
Затем тянул Брин. Ему выпала девятка червей. Ситон попытался прикинуть шансы, думая о сестре Мейсона. О том, как убитый горем брат вытаскивает ее, нагую, из воды. О том, как она, накачанная успокоительными, лежит в постели у себя в Уитстейбле.
Эдвин Пул бескровными опытными пальцами вытянул карту и с треском перевернул ее. Это была бубновая королева. Ситон же в этот момент мог думать только о женщине с перерезанным горлом, лежащей в грязи на причале Шадуэлл в предрассветном тумане далекого прошлого.