И еще поняла одну важную вещь про то же самое гадство академиково: не первый это был с пианисткой случай его и не последний, да и не с ней одной, надо чаять, раз так. Многое теперь проясняться стало, очень многое про хозяйское двойное вранье. Вспомнилась и парикмахерша, что навещала архитектора, только неведомо теперь, кто кого у них постригал, и сестричка из специальной поликлиники для научных лауреатов. И подпадало-то все обычно, когда уходили все домашние или же не являлись покуда обратно, – теперь все сходилось. Плюс всякие по случайности неприметные в каморке следы, отныне тоже удобопонятными ставшие: волоски, что не ветром надуло, а с чужой головы оторвались, запахи, какие не от святого духа налетели со второго этажа, а конкретную прописку имели от прокаженных Семен Львовича посетительниц без нижней юбки.
«Выходит, свою постельку марать не разрешается, а мою, которая, за Боже мой, пожалуйте, со всем, кем не попадя, от старо до велико, так?» – продолжала распалять себя Зина новым знанием, но постепенно мысли ее втискивались обратно, в прежнюю уютную коробочку, медленно перетекая в иное уже направление досады, где сыскивалось место и для хозяйки.
«И как же сама-то Роза могла такое не учуять про своего?» – продолжала выпытывать у себя Зина, все еще держась за высотку случайно отысканной правды, словно было открытие это сделано ею давным-давно и сопутствующие разоблачению переживания окончательно заполнили накопительную емкость, достигнув наипоследнего высшего края.
Когда она вернулась, Мирский находился у себя наверху и работал. Выглянул, не спускаясь, со второго этажа, обнаружил Зинин приезд, удивился, но, ничего не спросив, просто приветно кивнул домработнице головой.
В ту ночь он при кухне не объявился, что, впрочем, разумелось само собой. Утром, собрав с полок отмеченные Розой Марковной детские книжки, Зина убыла в Фирсановку, не сказав хозяину положенных слов, чего прежде с ней не случалось.
Роза Мирская, в отличие от домработницы, знала о своем муже довольно много, хотя и не все. Не знала она, к примеру, о затяжной его связи с прислугой, да и представить, если честно, такого себе не могла. Если б узнала – ушла бы в тот же миг. Забрала бы Бориса и покинула этот дом, где предают на самом видном месте, плюя на чувство, верность и любовь, без которых в остатке лишь голое свинство да тупая, необъяснимая причуда. И не стала бы Роза вдумчиво исследовать такую любопытную особенность собственного мужа в надежде разобраться – что можно расценивать как связь, а что явно недотягивает до подобного определения мелкого негодяйства и пахового зуда.
Что касалось сведений о реальных историях Семена Львовича, то базировались они в основном на интуиции и чутье. Однако предположительно присутствовали в историях этих лишь несколько сотрудниц среднего возраста одной с мужем специальности. Возрасты соизмеримые и отличительно молодые Розой в рассмотрение не брались: первые – по понятным причинам, в связи с ненадобностью из-за наличия у самого моложавой и любящей жены, вторые – в основополагающем смысле тоже в рассмотрение не брались, но допускались как залетные быстротечные романы, освежающие пожилую кровь случайным чувственным разнообразием.
Кое-что набралось за эти годы и по мелочам: что-то до нее долетало из Академии наук, но больше как анекдот и, стало быть, в правдоподобность рапортичек верить было совершенно нельзя. Она и не верила, не придавала поначалу значения скользким полунамекам от научного окружения Семена Львовича. От кого-то услыхала подлинную историю, как некий очень знатный в науке человек, явившись в ГУМ, сунул в нос молоденькой продавщице в развернутом виде академическое удостоверение красного сафьяна с золотым тиснением на обороте и потребовал срочного любовного свидания в связи с категорическим недостатком времени. Роза посмеялась, конечно. Такая дикость не могла даже отдаленно увязаться с любимым образом. Даже в самом критическом смысле. Ну и так далее, по списочку…
А в результате скапливалось нечто, чему удавалось-таки выдавить из недоверчивой Розы тайные горькие переживания, но не обиды, нет, – униженной быть она не желала и никогда ею не была. Так учили ее Дворкины, так не раз повторял ей отец. Но сами переживания часто не оставляли подолгу, поджимая печаль под самое горло, под тугой мучительный перехват. Но ни разу с тех пор, как чутье стало подсказывать про мужа, ни разу не сказала она Семе ни полслова, ни единой не сделала попытки вызвать мужа на нелицемерный разговор затем, чтоб раскидать накопившийся мусор дурных подозрений и обрывков случайных знаний про другую жизнь его – жизнь, где места ей не было и нет.