А что касается дороги, Матвеевич был прав. Вскоре после их отъезда началась метель.
А в «Жепе» — новое цунами… На сей раз — список Вильдштайна[123]. Четверть миллиона «жертв».
Помню Бронека в радостный период конца 1970-х. Кажется, осенью 1979 года мы сидели у меня на улице Пшестшенной во Вроцлаве, между двумя стычками с госбезопасностью. Без Лешека Малешки[124], зато с Анджеем и Войтеком из краковского СКС[125] и несколькими ребятами из Вроцлава. Интересно, кто-нибудь из них вошел в список Бронека?
А впрочем — плевать!.. Но я поражаюсь этой общенациональной панике. Этой «истерии», как это раньше называлось, которую уже несколько дней провоцирует «Жепа». Все вдруг стали проверять: окружающих, себя (словно раньше не знали), своих близких. «Многие теперь примутся восстанавливать честное имя и прикрывать фамилии, словно разграбленные могилы, а репутация нескольких покойников рассыплется в прах». Но есть ли из-за чего настолько сходить с ума?
В списке Бронека я бы наверняка нашел много знакомых фамилий. Ну и что? Прошлое минуло безвозвратно, и сегодня меня все это совершенно не колышет. Разве что занятно понаблюдать за этой бумажной казуистикой — кто насколько скурвился. Разделение доносителей на тех, кто доносил за деньги, и тех, кто делал это из страха, не меняет сути вещей — и те и другие позволили себя поиметь. Пусть даже орально.
Кое-кто пытается все вывернуть наизнанку и твердит, что виновата система и ее щупальца, это их, мол, нужно преследовать, пятнать и наказывать, а стукачи — всего лишь несчастные жертвы. Для меня гэбэшники были противниками (впрочем, они никогда этого не скрывали), а парень, который жал мне руку, как Лешек, и доносил на меня, как Кетман[126], вот это, по правде говоря, — сука. Вот и все.
Тревожит меня только одно. Стоит ли вообще писать о таких сенсациях в дневнике? Не напоминает ли это пришпиливание к бумажке бабочек-однодневок?
День ощутимо удлиняется. Всего лишь восемь тридцать, а за окном уже маячит его бледное лицо… Сизое, немного опухшее облако над Виговом, ниже темная полоса леса и безмолвное белое пятно — на целый экран.
Будда на письменном столе тоже вынырнул из тьмы. Свет из окна высветил во мраке его правое плечо, бедро и макушку — мягким, серебристо-пепельным абрисом. Этого маленького бронзового Будду привез мне несколько лет назад из Японии дядя Виня[127], в свое время прекрасный польский социолог, автор, в частности, «Планового общества». В Страну цветущей сакуры его пригласили в связи с выходом книги на японском языке. Сегодня он мне приснился.
— Представляешь себе, — смеялся он во сне, как тогда, вернувшись из Киото, — «Плановое общество» иероглифами? Можно сразу делать харакири.
Снежная тюрьма, в которой мы оказались — дороги по-прежнему не чистят, — напомнила мне «Снежную страну» Ясунари Кавабаты[128], прекрасный роман японского лауреата Нобелевской премии за 1968 год. Первый раз я читал его, кажется, тридцать лет назад, но до сих пор помню свое восхищение. Особенно запомнилось мне описание изготовления крепа. Женщины в этом районе — который снега зимой отрезают от мира — целыми днями ткали белый льняной креп. Начинали ткать в конце октября, едва в воздухе появлялись первые снежинки, а в середине февраля отбеливали готовую ткань, расстилая ее на полях и в садах, покрытых голубоватым от солнца весенним фирном. Еще в старинных книгах говорилось, что ткань существует потому лишь, что существует снег. Снег называли родителем ткани. Отбеливать следовало так, чтобы льняной креп производил впечатление сотканного из снежной пряжи. Лен, вытканный в мороз, приятно охлаждает тело в летний зной. Конец отбеливания крепа в «Снежной стране» означал начало весны.
Пользуясь своим снежным затворничеством, я обратился к другим произведениям японского мастера в прекрасных русских переводах. Прочитал «Танцовщицу из Идзу», «Старую столицу» и «Тысячу журавлей» (роман, основанный на Хадо, то есть Пути Чая), «Спящих красавиц» и «Голос горы», миниатюры из цикла «Рассказы величиной с ладонь» и эссе, в которых Кавабата шлифовал мастерство старинных японских дзуйхицу («вслед за кистью» — прозаический жанр, зародившийся в период Хэйан[129], то есть тысячу лет назад!). В процессе чтения я заметил, что чем глубже я проникаю в тонкую прозу Кавабаты, тем ближе мне становится его мир (и суть этого мира, лежащая за границей слов….), и наконец меня вдруг осенило, что в сущности мы говорим об одном и том же. Наконец-то я нашел писателя, который в своем искусстве передал дух Севера.