Заонежцы говорят: «похажать сеть» (на польский это в крайнем случае можно перевести как «прохаживаться сетью»). Начали ранним утром в густом тумане. Было так тихо, что мне казалось — тут тысячелетиями ничего не меняется. Все те же рыбацкие тони среди луд и рассветных бликов, те же заводи, мели и ямы, те же утренние запахи.
Только изредка сквозь туман доносилось вроде бы громыхание «Антура». В памяти всплыли картинки — Васин борщ после купания в палеостровском заливе, луды Клим Носа, Оленьи острова в полчетвертого утра, могильник эпохи мезолита, утренние оводы.
После обеда вид на Онего сделался более четким, словно кто-то подкрутил подзорную трубу. Даже вода стала прозрачной. Торчала запутавшаяся в сетях серо-лиловая палия. Словно осколки мокрого гранита с серебряными крапинками. Незабываемая картина. Рыбалка, какой позавидовал бы сам Хемингуэй.
Наконец началась настоящая зима. После долгих недель влажного и темного предзимья, когда ветер, казалось, пытается выдуть из головы весь разум, оставив одну оболочку, которую он затем с легкостью приподнимет и расколет о ближайший угол, сиверик разогнал тяжелые тучи, и с чистого неба брызнул солнечный свет.
С утра на дворе все блистает! Так, что режет глаза и дыхание перехватывает. Снега еще нет, зато мир застеклен морозом. Каждый стебелек травы светится отдельно, каждая тополиная веточка блестит, словно лезвие, камни на берегу сверкают, одетые в лед, и сосульки с мостков мерцают, словно ртутью налились, а когда я зачерпнул воды с льдинками, она заиграла в ведре всеми цветами радуги.
Когда я нес домой наполненные светом ведра, под сапогом вдруг послышался хруст, словно я раздавил чей-то хитиновый покров. Это умирал застывший на морозе ноготок (Calendula), на который я нечаянно наступил.
А на окне агония мотылька… Не знаю ни откуда он тут взялся, ни когда вывелся. Может, блик солнца на стекле разбудил его от зимней летаргии (но впадают ли мотыльки в зимнюю спячку?), а может, он принял морозные узоры за настоящие цветы? Впрочем, он и сам напоминает цветок поздней осени: темно-бордовый, с алой каемкой, изумрудными и серыми кружочками, черной заколкой спинки, пушистый. Умирает — словно танцует, уже третьи сутки. Па крылышками, еще одно, замирает, падает на подоконник, снова повторяет па, снова падает — теперь на голову, еще одно па, боком, на левом крыле (трепеща от усилия), виснет, клонится, падает и начинает все сначала.
Я смотрю на него и думаю: а может, это вовсе не бабочка умирает, а Чжуан-цзы[105] пробуждается?
Когда я пишу о Севере, то пользуюсь разными источниками (часто рассыпающимися от старости книгами, к которым годами никто не прикасался) и нередко цитирую мнения авторов — ученых, ссыльных, бродяг, — фамилии которых не только совершенно неизвестны в Польше, но и в России мало кому что-то говорят. Поэтому время от времени я посвящаю абзац-другой кому-нибудь из моих уважаемых предшественников, исследовавших северные рубежи России, надеясь, что со временем в этом дневнике соберется целая галерея достойных персонажей и каждый, заглянувший туда в мое отсутствие, легко разберется, кто есть кто. Сегодня предлагаю познакомиться с академиком Озерецковским, автором первой книги о Карелии. Наши пути уже пересекались.
Николай Яковлевич Озерецковский[106] был не только одним из пионеров российской географии (вместе с Крашенинниковым[107], автором «Описания земли Камчатки», и Лепехиным[108], издателем первой карты Соловков, он заложил основы этой науки в России), но также соавтором «Словаря Академии Российской»[109]. «Академии належало, — писал он в дневнике, — возвеличить российское слово, собрав оное в единый состав, показать его пространство, обилие и красоту, поставить ему непреложные правила, явить краткость и знаменательность его изречений и изыскать глубочайшую его древность».
Короче говоря, Озерецковский вдоль и поперек изъездил Российскую империю и одновременно исследовал русский язык — вглубь.