– Я пошла в туалет. Ко мне ворвались и... изнасиловали. – Она чуть запнулась, но и это страшное слово произнесла твердо. Девочки тихо застонали. – Это был... он. – Она обернулась к эстраде и показала на Ржавого. – Я запомнила его.
И она прошла в дверь, мимо посторонившихся милиционеров, и вышла, и скрылась в ночи, и исчезла навсегда. И только мелькнуло: вот о чем-то беседует она с отцом подруги Гали, с самим товарищем Гнищенко; вот молча собирает чемодан, а рядом стоит подруга Галя и смотрит на нее с откровенным восхищением; вот сидит в самолете, разворачивающемся уже над Москвой; вот выходит из «победы»-такси возле одной из высоток, едет в лифте; вот какой-то мужчина, в белой рубашке с галстуком, завтракающий в одиночестве, встает ей навстречу и дает пощечину такой силы, что летит Лена на кафельный кухонный пол; вот лежит она на этом полу и смотрит на этого мужчину, конечно, отца ее, улыбаясь, смотрит, явственно улыбаясь, смотрит снизу, от пола, на твердо выходящего из кухни мужчину, надевающего темный пиджак в прихожей, захлопывающего за собой дверь. А вот и прощание наше с нею: встала с пола, спокойно пошла к телефону, потирая щеку, набрала номер... И-1-25... Алло, можно Игоря, Игорь, это я, да, уже приехала, я тебе звоню, чтобы ты не волновался, ничего не надо, и не надо ничего говорить ни моему папе, ни твоему, все в порядке, ты можешь не жениться на мне, ты сволочь и трус, и мне никогда не было хорошо с тобой.
Почему же показала она на Ржавого? А черт ее, суку, знает. Может, потому, что очень плох был ее мимошный Игорь рядом со Ржавым. Или слишком хорош был сам Ржавый. Или мы все. Неизвестно, и уже не узнаешь...
Еще чего, опять первым опомнился Конь. Да здесь сто человек, товарищ сержант, и все видели, что Ржавый... Какой еще Ржавый, говорит Гнущенко. Ну, вот этот, Анатолий, говорит Конь, никуда не выходил, а все время играл. А шо ж тревогу на весь город подняли, говорит Гнущенко, аж до самого... ладно, короче, сейчас протокол...
Тихо я проскальзываю в открытую дверь музыкантской.
Там сидит на полу Нинка Гнущенко, еще пьяная, но уже соображает. Папка, сипит она, указывая на дверь в зал, там папка мий...
Кочумай, Нинка, говорю я, кочумай, надо схиливать отсюда.
Там, в зале, пишут протокол, потом слышатся новые голоса, к кому-то обращается Гнущенко – товарыщ майор, докладываю: в кахве «Юность» произошло происшествие, которое, значит, случилось знасиловання... Идите, сержант, идите в машину, говорит новый голос, там у вас задержанные, а мы сейчас разберемся. Граждане, для предварительного опроса подходите по одному, не задерживайте себя и других... Так, Рудый Анатолий... Отчество? Где работаете, учитесь?..
Схиливаем, шепчу я Нинке и тяну на себя окно. Конечно, даже шпингалеты здесь не закрыты, просто рама рассохлась и плохо открывается, но открывается, все же открывается понемногу, только бы не услышали.
Я, наверное, раньше всех понял, чем это может кончиться. Вылетишь из университета – и все. Я-то догадался, к кому в гости приехала эта Лена. Да она сама сказала – у подруги... там, на Нагорной дом, знаете... Похвасталась, гадина... ведь не мог быть это Ржавый, он все время в зале был, зачем ей это.
Схиливаем, Нинка, ну, а то сейчас тебя твой отец тут найдет, мокрую... давай, давай...
Там, в зале, несмотря на старания майора, стоит шум, все говорят за Ржавого, доказывают, что не мог он.
Ну и докажут, ничего с ним не будет, со Ржавым. А вот с Нинкой будет, и со мной будет, потому что к моим-то пропускам только письма из милиции не хватает декану.
И наконец он осиливает раму, и вылезает, и спрыгивает с невысокого первого этажа в какой-то мусор, в свалку какую-то, и тянет из окна подвыпившую девицу, и они уходят в ночь.
И уже через десять минут не видна была нам даже сломанная неоновая вывеска, и сгинуло кафе «Юность» – а скоро и вообще сгинуло...
Через Детский парк бредем мы с Нинкой, почти не различая дорожек.
Ты с физического, спрашивает быстро трезвеющая на холоде Нинка, да, ты с физического? Я тебя знаю, ты твист сильно танцуешь, и в кавээне, да?
Да, говорю я, я тебя тоже знаю, ты с биологического, Нинка Гнущенко, ты с этими, с Борухом и дружками его пришла, напилась...
Она только вздыхает. Юбка мокрая, говорит она, ты не знаешь, почему у меня юбка мокрая?
Да уж догадаться можно, говорю я с добродушным смешком.
Уже завожусь, видно. Уже совсем чувствую себя добрым дядюшкой-спасителем. И, конечно, она плачет, а он ее утешает... Тьфу, ну и говно я!..
Дай закурить, говорит Нинка, и мы закуриваем. Отвернись, говорит Нинка, я юбку выжму.
Да ладно тебе, говорю я, сильно, что ли, мокрая?
Да нет, говорит Нинка, она уже почти просохла, и знаешь, ты зря так думаешь... это меня чемто облили, наверное «Грушевой», даже липнет от сахара.
Ну, «Грушевой», великодушно соглашаюсь я.
Мы сидим с Нинкой на скамейке и курим, глаза уже привыкли к темноте, я вижу светлые Нинкины ноги: липкую юбку она высоко задрала.