В то же время, пока я все это излагаю, додумывая на ходу сюжет, в моей собственной жизни продолжает идти реальное (так я думаю) время, и жизнь происходит сама по себе, независимо от моего сюжета.
В этой жизни существует город, ставший за последние годы не просто неузнаваемым, а поменявший даже климат, не то Сочи, не то Нью-Йорк, дикая влажность, все с непривычки ходят потные, липкие, жалуются на давление, а вокруг каждый день меняется картинка, уходят тени знакомой Москвы, случайно свернув в переулок, обнаруживаешь заканчивающуюся стройку, особнячок реконструированный или шикарный гостиничный билдинг в стиле фальшивого русского модерна, понимаешь, что, когда эта новая жизнь устоится окончательно, тебя уже не будет, и не знаешь – радоваться, что не доживешь, или плакать, но скорей все же радоваться, черт с ними, с комфортом и чистотой, которые неизбежно наступят, но та, единственно понятная и находившаяся внутри тебя, как печень или желудок, жизнь исчезла, и правильно будет исчезнуть вслед за нею, только краем глаза посмотрев на новую, уже не твою.
Это фон.
А на переднем плане все своим чередом: служба, неприятности со здоровьем, вызванные как естественными возрастными причинами, так и – в большей степени – совершенно неуверенной жизнью... И однажды я заметил, что становлюсь все больше похож на своего недописанного, но скороговоркой обозначенного героя.
Открытие это меня несколько изумило. Общее место относительно Эммы Бовари, которая – я, в предыдущих моих литературных затеях никогда не опровергалось. И даже наоборот: я ему следовал более, чем многие другие сочинители. Во-первых, потому, что по части выдумывания жизнеподобных ситуаций и характеров был слаб и сам знал об этом, так что приходилось заменять реальность всякими сказочными поворотами; во-вторых, потому, что по собственным читательским вкусам предпочитал угадывать за персонажами живых людей и, конечно, прежде всего автора, а писал всегда то и только то, что сам хотел бы прочитать.
Но тут все пошло наоборот: персонаж начал оказывать на автора такое влияние, что не только образ жизни и многие события стали совпадать: я заметил, что и стиль речи, выбранный мною для характеристики престарелого французского русского, упорно называющего самолет авионом и говорящего «взять метро до Измайлова», все больше становится и моим собственным стилем. В разговоре это было манерно, а на письме возникли проблемы, потому что не получалась моя излюбленная косвенно-прямая речь, когда повествование идет то словами одного героя, то другого, а то просто авторскими, – а теперь стало все сливаться. Кстати, именно последнее меня и огорчило больше прочего, хотя, казалось бы, имелись обстоятельства и более серьезные: беспутство Юрия Матвеевича Шацкого, доходящее уже до натурального безумия, и безумия в московских условиях опасного, все сильнее забирало и меня.
Ночами совершенно не мог спать и, следовательно, опять пил. Причем добро бы только печень многострадальную тихонько добивал в ее собственном логове – неудержимо тянуло меня из дому, совсем не мог быть один. Придумывал себе любой повод, чтобы одеться, хоть бы и в третьем часу ночи, по-пьяному старательно проверить, все ли выключил, хорошо ли закрыл дверь, и выйти из рушащегося и как следует загаженного подъезда в городскую жуткую ночь. Ведь живу у вокзала, стоит ли по этой свалке ночью болтаться, здесь и днем-то противно... Но нет: то вода минеральная кончилась, то сигареты, а то и родимую прикончил раньше, чем в постель свалился, – словом, надо идти.
Благо, и город бесноватый не спал.
Тени бродяг, к которым прилипло удивительной выразительности советское сокращение «бомж», расплывались у дворовых помоек, возникали в сиянии ночных ларьков, одуряющий запах, казалось, распространялся от них на весь квартал. Проститутки пугали, когда проходил близко, совершенно мертво раскрашенными лицами, будто не в парикмахерской они побывали недавно и до работы не в своей, снятой на двоих, квартире трудились перед мутным зеркалом в ванной, а специалист в морге готовил их к встрече с клиентами. Впрочем, и клиенты были не лучше: бледные, большие, круглоголовые – черви. Тормозила машина, похожая на гигантский обмылок, девка склонялась, просовывала в окно голову, договаривалась... По двое-трое шли милиционеры, в безобразной серой сатиновой одежде, в еще более безобразных картузах, нелепо торчали стволы автоматов – больше всего менты были похожи на статистов, изображавших полицаев в советских фильмах о войне. Вокзальные люди с клетчатыми гигантскими сумками в ожидании утра ели сосиски у вагончика-буфета. Бродили сумасшедшие, старухи-торговки, перебегая с места на место, играли с милиционерами в бесконечную игру, калека в камуфляже сидел, прислонясь к стене у входа в метро, и пил пиво из мятой банки...