Они свернули на углу улицы. Они свернули к церкви и оттуда к кладбищу. Они спешат, чтобы покончить со всем до наступления ночи.
Улица теперь совсем пуста. Окна снова закрылись.
Я остался там, где стоял, прислонившись к стене. Усталость внезапно сковывает мои члены. Обессиленный, я сгибаюсь…
Тем не менее, я хочу идти дальше. Я перейду через улицу, к моему дому. Куда же мне иначе идти?
Дверь, ведущая в коридор, еще открыта. Траурные драпировки висят по бокам. Я переступаю через порог и останавливаюсь.
Там стоит маленький столик, покрытый крепом; на нем чернильница, перо и большой похоронный реестр. Ветер, проникающий в коридор, шевелит страницы, обрамленные черной каймой и покрытые множеством подписей. Мои друзья, мои товарищи по службе и много посторонних вписали туда свои имена согласно обычаю. И на первой странице напечатано мое прежнее имя:
Я взял похоронный реестр и спрятал его под моими лохмотьями.
Я ухожу.
Этот дом был домом Шарля-Андре Нарси, который умер. Мой дом где-нибудь в другом месте, очевидно.
Я ухожу.
На улице я начинаю торопиться и прихрамываю, потому что устал.
Что это? Улица не совсем пустынна. На тротуаре, напротив, кто-то стоит неподвижно и смотрит на дверь — смотрит, не отрываясь…
Элегантная женщина. На ней костюм светлого сукна. Ее руки скрыты в широкой горностаевой муфте… Глаз ее я не вижу.
Я узнал ее: это она — Мадлена. Я узнал ее сразу. Но ведь я умер, не правда ли? И кроме того, я стар — так стар…
Нет. Я не взволнован. Совсем не взволнован. Я только изумлен.
Все равно, я подойду к ней. Из любопытства. Вот она. Ее глаза не могут оторваться от убранной трауром двери. И я вижу… Что такое? Она плачет, плачет крупными слезами, безмолвными и тяжелыми… Она плачет… Вот как? Этого я не предвидел. Очевидно, слезы женщины… Тем не менее… Что же делать? Я колеблюсь минуту. Я приближаюсь:
— Мад…
Она внезапно вздрагивает, заметив меня. Резким движением вытирает свои щеки муфтой, потом, пошарив в этой муфте, бросает мне несколько су и убегает.
XXXVIII
Я тоже ухожу.
Теперь не может быть никаких сомнений. Я мертв. Более мертв, быть может, чем другой, труп которого я продолжаю видеть в гробу, — труп жестоко разложившийся.
Более мертв, чем он, потому что он не знает, что мертв, тогда как я…
Его не оплакивал никто. Это меня оплакивали. Это для меня были цветы, мундиры и молчание в толпе, для меня были взгляды, прикованные к гробу, на котором мои аксельбанты, мои ордена и мое оружие. Это для меня столько незнакомых людей месят теперь грязь на кладбище…
Мне тоже нужно быть там — с ними…
Красное небо стало фиолетовым, цвета траура. Платаны бульвара, лишенные листвы, простирают к этой пламенеющей ткани черное кружево своих нагих ветвей. В зените — бездонная прозрачная глубина цвета изумруда…
Быть может, есть все же что-нибудь там, за гранями смерти?
Но я не верю в это. Нет! Невозможно. Я вижу слишком ясно этот труп в гробу…
Много народа собралось вокруг моей могилы. Много, почти столько же, как перед моим домом сейчас. Кладбище так близко от города…
Когда я пришел, все было кончено. Я слышу глухой стук земли, падающей на гроб, уже наполовину засыпанный. Я шел слишком медленно. Это потому, что так устал… И эта земля, которую бросают в яму, — я чувствую, как она наваливается всей тяжестью на мою грудь… Шесть футов земли! Я не думал, чтобы это было так, так тяжело…
Все кончено. Все уходят. Могила засыпана. Я не ухожу Зачем? Отныне мой дом здесь…
XXXIX
Теперь все написано.
Я положил мой карандаш на каменный стол — на мою надгробную плиту, где я читаю выгравированные буквы моей эпитафии. Я положил мой карандаш, исписанный почти до конца, и закрыл реестр с черной каймой, все страницы которого до последней покрыты моими тесными каракулями.
Все написано. Нужно было написать все, чтобы мужчины и женщины, которые не знают и которым угрожает опасность, знали и могли защитить себя. Нужно было написать, потому что язык мой связан, парализован, превращен в камень во рту у меня…
Вы, которые прочли, вы теперь знаете. Ради вашего Бога, не сомневайтесь! Поймите! Поверьте…
Солнце уже низко. Наступает вечер, мой последний вечер. Да, сейчас я умру. Моя жизнь исчерпана до конца. Лампа гаснет, потому что в ней нет больше масла.
Я разбираю мою эпитафию, выгравированную на этом длинном полированном камне, который служил мне столом и на который я еще опираюсь:
«
21 декабря 1908 — или 22 января 1909…
Сегодня 22 января 1909 года. Ибо ровно месяц — нет, даже не месяц, месяц без одного дня, — как я нахожусь здесь, на этой могиле, и ожидаю смерти — моей второй смерти.