В те десять дней поручик Старшов понял то, что осталось с ним на всю жизнь: счастье — это когда нет войны. Нет войны и смерти, нет грязи и вшей, нет прокисшего запаха вечно сырой шинели, трупного смрада, нечеловеческой усталости и звериной тоски.
— Варенька, прости. Я разучился быть нежным.
— Разве просят прощения за счастье чувствовать себя женщиной? Глупый.
— Я одичал в окопах.
— А я — без тебя. Боже мой, как хорошо жить!
Утро начиналось с обеда, хотя они почти не спали все эти сумасшедшие ночи. Просто не было сил оторваться друг от друга, и было чувство, что оторвут насильно. Что все это царство любви, нежности и невероятного счастья неминуемо окончится навсегда, как только они разомкнут объятия.
— Боже, ты только что из госпиталя, а я так мучаю тебя. Я бессовестная эгоистка, да?
— Ты любимая эгоистка. И, пожалуйста, оставайся такой всегда.
К обеду выходили из спальни: в эти несколько ночей Варенька не тратила драгоценного времени даже на детей, полностью доверив их Руфине Эрастовне («бабушке»). Появлялись безмерно усталыми и безмерно счастливыми, с одинаковыми глуповато-смущенными улыбками. Варя, розовея, прятала глаза, а Старшов изо всех сил петушился и лихо подкручивал рыжеватые усы. А после обеда они опять спешили уединиться, и поэтому серьезных разговоров просто не могло быть. Генерал сердито покашливал, но в глазах его уже не исчезал озорной блеск.
— Друг мой, если бы вы знали, как вам к лицу чужое счастье! — искренне порадовалась за него хозяйка.
— Счастье — не шляпка, сударыня, — с некоторым смущением ответствовал Николай Иванович.
— Счастье — это ваш маршальский жезл, мой генерал.
Отношения между Руфиной Эрастовной и ее управляющим балансировали на лезвии ножа. Оба не просто понимали это: их с такой силой тянуло друг к другу, что лишь извечный генеральский страх оказаться в смешном положении удерживал на грани.
— Ты боишься Руфины Эрастовны? — спросила как-то весьма наблюдательная Татьяна.
— Никого я не боюсь! — буркнул генерал. И, старательно отведя взгляд, с некоторым смущением пояснил: — Влюбиться в очаровательную женщину естественно и понятно, но влюбиться в бабушку…
Татьяна расхохоталась и больше не задавала вопросов. Зато с той поры Николай Иванович чувствовал себя так, будто был нафарширован вопросами до отказа.
«Любопытно, что накануне дней гнева и ярости в Княжом безраздельно господствовали дни нежности и любви, — как-то заметил Дед. — Случайно? Не убежден. Может быть, нашей плоти свойственно животное предчувствие грядущего?.. Правда, в эту идиллию как-то уж очень поспешно вторглась суровая действительность».
Окружающая действительность вторглась ранним утром четвертого дня отпуска решительным стуком в дверь. Варенька еще спала, утомленно разметав по подушке пышные черные волосы; Леонид осторожно перебрался через нее, босиком прокрался к двери.
— Кто?
— Выйди, — строго сказал Николай Иванович. — Серьезные новости.
Старшов поспешно оделся, тщетно пытаясь сообразить, какие новости могли встревожить безмятежную жизнь генерала. Ничего не сообразив, сунул тем не менее револьвер в карман халата — время обязывало — и вышел в гостиную. В креслах сидел высокий костлявый старик с длинным лошадиным лицом, а генерал, в халате с игривыми кистями, озабоченно маршировал вокруг стола.
— Мой брат Иван. — Он ткнул в старика. — Мой зять поручик Старшов.
— Вот, потревожил, — Иван Иванович встал, виновато развел руками и смущенно улыбнулся.
— Потревожил! — фыркнул генерал. — Время такое, что день без тревог — уж и праздник Христов. Садись. Сам расскажешь или мне доложить?
— Не знаю, в какой мере поручику известно о… о Елене Захаровне.
В Иване Ивановиче бросалась в глаза какая-то обреченная безнадежность. Это стесняло Леонида, поскольку он не имел ни права, ни желания проникать в чужие тайны и чужие горести.
— Не уверен, следует ли мне пользоваться вашей откровенностью.
— Следует! — твердо сказал Николай Иванович. — Теперь семьи должны сжиматься в кулак. Это единственный способ противостоять.
Он не пояснил, чему именно должны противостоять семьи. Да его никто и не слушал, потому что Старшов смотрел на Олексина-старшего, а тот мучительно преодолевал неимоверно разросшуюся застенчивость.
— Во время турецкой войны наш дядя Захар Тимофеевич спас осиротевшую девочку…
— Ты ее спас, а не Захар, — недовольно перебил генерал. — Но тебя весьма своеобразно отблагодарили за спасение чести и жизни.
— Ах, Коля, оставь! — мучительно поморщился Иван Иванович. — Мы с Машей-покойницей просто помогли несчастному ребенку добраться до Смоленска. — Он вновь повернулся к Леониду и продолжал: — Здесь ее удочерила наша тетушка Софья Гавриловна, крестила заново и нарекла Еленой Захаровной в память ее спасителя. Лена получила не только хорошее воспитание, но и любовь, заботу, семью, кучу родственников…
Иван Иванович вдруг замолчал, то ли подыскивая слова, то ли просто вспомнив те уже далекие времена. Робкая улыбка появилась на его исхудалом лице, заросшем кое-как подстриженной бородкой, протравленной сильной проседью.