С чувством растущей вины, в какой-то безнадежной и отчаянной решимости я толкнул калитку, прошел чистое подворье и поднялся на крыльцо. В сенях, как много лет назад, свежо пахло березовым листом — сушили веники. В избе было полутемно от деревьев за окнами. У посудного шкафа спиной ко мне стояла женщина.
— Сима? — спросила она не оборачиваясь. — Проходи.
Голос был знакомый — тот, девичий. Душу мою полоснуло воспоминанием о давнем и коротком счастье.
Хозяйка мягко закрыла шкаф и пошла мне навстречу, приговаривая на ходу:
— Проходи, проходи...
Голос знакомый, девичий, и движения легкие и тоже знакомые, но стать была другой — статью зрелой, чужой женщины.
Хозяйка остановилась и подняла глаза. Горло у меня перехватило.
— Ты? — спросила она хрипло. — Ты, Сергей? Сережа...
Она улыбалась, с горькой нежностью глядя на меня, а я смотрел на эту пожилую женщину и все сильнее, все отчетливее узнавал в ней робкую девчонку в выгоревшем ситцевом платье с бледными цветами.
— Как давно тебя не было, — сказала она и заплакала, неловко ткнувшись лицом в мое плечо.
С растерянной улыбкой, но без всякой суеты она помогла мне раздеться и принялась накрывать на стол. Мои глаза, наконец, привыкли к полутьме. Та же комната, та же лавка под окном, та же крохотная горенка, в проеме двери — узкая кровать. Правда, на окнах красовались веселенькие занавески, а в избе было много городских вещей: кухонный набор, сверкающие сталью ножи, черпаки, лопатки, дорогие часы... Чьи-то подарки, должно быть. С матицы, как и раньше, свисала ивовая ветка с гнездом ремеза. На счастье! Меня пронзило горечью и застарелой тоской.
— Как же так? — спрашивала она растерянно. — Как же это, Сергей? Сережа... Ведь и поверить страшно! Жизнь-то кончилась... Та, прежняя жизнь кончилась, люди ушли... И вдруг ты, из той жизни... Господи, да что это?
Я сидел, стиснув зубы, слезы текли по моим щекам, и я ничего не мог с собой поделать.
Она опустилась на колени, подняв ко мне заплаканное лицо.
— Я все ждала — хоть весточку, хоть слово какое... И тут Фрося, подруга моя, узнала о своем: убит. А после и Наталье нашей написали про мужа: умер в госпитале. Я боялась думать, что и ты... И ждала, ждала... А когда памятник этот в городе поставили, не то что верить и ждать, вспоминать страшно стало. Фрося говорит: «Уж если и в мирное время они, соколики, гибнут, то как же в огне да в крови выжить». Какие вы молодые были, красивые, живые... Да неужто никто не вернулся?
— Помнишь Пашу? — спросил я, хотя минуту назад и не думал о Богодухове. — Наш отделенный, крупный такой парень. Строгим был командиром.
— Был?
— Да нет, жив он, жив. Похудел только, болеет. Я был у него год назад. Живет на юге, внуков нянчит.
Богодухов встретил меня на маленьком пыльном перроне — бледный после операции, худой. Гражданский пиджачок болтался на нем, как на вешалке. Рукопожатие было слабым, шагал Богодухов медленно и говорил тихо. По двору, усеянному гниющими абрикосами, с криком носились внуки «Так каждое лето, — вздохнул Паша. — Ну да ничего, с ними веселей». Он проводил меня в затененную комнату. «Может, отдохнешь с дороги? Нет? А мне врачи велят отдыхать. Сейчас проглочу свое питье, — он кивнул на пузырьки у изголовья кровати, — и полежу. А ты погуляй покуда». Вечерами мы подолгу сидели под крупными южными звездами, а по утрам, когда горластые внуки еще спали, пили чай в прохладной летней кухне, вспоминали друзей. Лихой комэск сидел в полосатой пижаме, прихлебывал жидкий чай и говорил ровным, слабым голосом. Но, вспомнив боевой эпизод, он загорался. Рука с плотно сжатыми пальцами стремительно лезла вверх, пижама расстегивалась, открывая старческую грудь с седыми волосами, летчик улыбался, глаза его блестели...
— А что, Сережа, тот грустный, худой паренек? Еще играл так душевно.
— Игорь Лосинский. Он погиб в самом конце войны, в берлинском небе... Вы-то как здесь?
— Да и сам, поди, видишь. Деревня совсем обмелела, одни старики... Собирались перевезти нашу ферму на центральную усадьбу, председатель с комиссией приезжал, да что-то не сладилось у них. И хорошо. Куда нам старикам? Куда нас везти? Приросли корнями к земле, да и живые мы еще...
— Ну что ты, что ты...
— Ничего, Сережа, это я так... Живем, работаем, держим дойное стадо. Я хожу за телятами — отъемышами. Да и за кем ходить — стадо небольшое. А на отъемышей поглядишь и жалко их: с первого дня от материнской титьки — долой! Прилипла я тут.
Она долго молчала, разглаживая ладонями скатерть. Слабый румянец схлынул с ее лица.