Полати занял Толя Кудрявцев — недавний школьник из Мытищ — аккуратный мальчик с девичьим румянцем и с девичьей же мягкой застенчивостью. Он постоянно краснел. Как-то на строевых занятиях (была дана команда «Вольно!») отделенный, оглядывая строй, вдруг крикнул: «Ноги на ширину плеч! Что вы, Кудрявцев, стоите как пятнадцатилетняя девочка!» Все рассмеялись, а Толя пошел пунцовыми пятнами. В роте над ним подшучивали и называли не иначе как «малыш» или «сынок». Сынок! Господи, а отцы-то! Никому из нас еще не перевалило за двадцать. Самым старым в роте был наш отделенный Паша Богодухов — ему шел двадцать первый.
На лавке под окном спал ленинградец Игорь Лосинский, высокий худой парень с красивым, но несколько болезненным лицом. Правда, этот сухопарый дылда был вынослив как лошадь. После марш-броска с полной выкладкой, когда мы с хрипом валились на землю, сплевывая горячую слюну, Игорь расхаживал между нами, все такой же ровный, молчаливый и бледный, и даже гимнастерка у него была сухой.
Мы с Валькой Субботиным спали на полу. Это был колченогий рябой парень с веселыми, быстрыми глазами, бывший детдомовец. Отца и мать он не знал, а фамилию получил от дня, когда его трехмесячного нашли на крыльце детского дома. Он нравился мне больше других, был открыт, весел, щедр да и летал, кажется, лучше всех.
Мы собирались на построение, когда над деревней курились дымки и бабы с литовками и граблями, перекликаясь, выходили из домов. В низинах еще плавал редкий слоеный туманец, а бригадир уже бегал по крыльцу конторы, бранился, торопил баб.
— Куда ты их, дядя, спозаранку? — кричали курсанты.
— Пора сенокосная, — отвечал бригадир, — деньки погожие. — Он поднимал сухой кулачок. — Нынче поломаемся, зимой с кормами будем.
Мы разбирали пилы и топоры и отправлялись в ближний лесок. Я шагал в строю за Игорем Лосинским. Армейские брюки болтались на его худом заду, как пустой мешок.
Нас встречал зябкий осинник. Он трепетал и бился на слабом утреннем ветру, из него веяло горечью, свежестью, холодом. Потом мы вступили под зеленый полог березняка, полного теньканья синиц, птичьего свиста и щелканья. В дело вступали наши пилы и топоры, и птицы смолкали.
В четыре мы возвращались. Шли на реку, купались или устраивали постирушку и, бывало, засыпали на теплой земле у самой воды. В нос било тиной, с лозин лениво летел белый пух...
Ближе к вечеру возвращались с покосов бабы и молодухи. Мы, отдохнувшие, с горящими после сна лицами, выползали из своих изб, тянулись к старенькому клубу на взгорье. Приходил мальчишка-тракторист с гармошкой. Играл он плохо, врал безбожно, но деревенским, видать, и этого было довольно. Девчата, наломавшись за день, сидели рядком на крыльце и, узнав мелодию, запевали. Пели они старательно, серьезно, отдаваясь песне. А после и танцы сладились. И парни наши, не будь дураки, быстро нашли себе подружек. Благо, было из чего выбирать: мы оказались единственными кавалерами на деревне. «Настоящий малинник», — говорил наш каптерщик Гришка Ахрамеев.
Я раньше думал, зачем этому франтоватому, смуглому и по-южному красивому парню возня с курсантскими пожитками, табаком и мылом. Но наш Гриша туго знал свое дело. Он часто смывался в городок со старшиной, завел там себе подружек. Они дожидались своего кавалера под окнами каптерки, где Ахрамеев сидел после отбоя, якобы заполняя какие-то ведомости, весь в делах... Он выбрасывал шинель, вылезал в окно и уводил девчонку в сквер. Однажды, возвращаясь из караула, я видел, как Гришка провожал очередную подружку. На плечах у нее была курсантская шинель, а на лице играл отблеск внезапного и короткого счастья. Ходок был наш каптерщик! «Весь, поди, в отца?» — спросил я у него однажды. «Нет, — сказал Ахрамеев. — Батя у меня квашня. Вот дед — тот горячих был кровей, любил подол задрать. Все женки вокруг, хмельные дружки. До старости водил собачьи свадьбы. Окрутил как-то жену богатого станичника. Тот подговорил мужиков, они подловили деда на кукурузном поле и вломили ему... Еле отходили кобеля!»
Ахрамеев был украшением наших вечеров — веселый, красивый, неутомимый в танцах. Покачиваясь и чуть ломаясь в талии, он с ленивой улыбкой вводил в круг мрачноватую черноглазую красавицу с сухими, немного жесткими чертами. Когда Гришка позволял себе лишнее, она била его по рукам и уходила не оглядываясь. «У-у, змея!» — с веселой злостью говорил Ахрамеев. На следующий вечер они снова были вместе.