Он думал, что все за нее уже решил сам, что его возраст дает ему массу преимуществ перед ней, и самое, самое главное преимущество – независимость.
Преимущество не было реализовано, говорят комментаторы на спортивных соревнованиях. Независимость растаяла в огне, который был в девушке, лежащей у него в руках.
И он еще изо всех сил старался не тискать ее, не трогать ее грудь, не гладить ее коленки или локти, потому что за коленками и локтями начиналась пропасть, в которую страшно было заглянуть.
Я боюсь, понял Добровольский. Так боюсь, что сейчас заплачу.
Я боюсь сделать ей больно – не в том смысле, что придавлю с медвежьей силой! Но я могу не справиться с жизнью, чего-нибудь не учесть, запутаться, и она останется одна, без меня, а я за нее отвечаю!
Отныне и во веки веков.
Она шевельнулась, и Добровольский все-таки аккуратно пристроил руку, не на грудь, а рядом, и от этой аккуратности на лбу у него выступил пот. Недешево она ему давалась.
Целовать ее не было сил, и не целовать не было сил, и он никак не мог понять, в чем дело, почему она просто принимает его и ничего не делает… в ответ?… Тоже боится пропасти?…
Он подышал некоторое время, а потом спросил:
– Почему мы целуемся на угловом диване?
Как будто она должна была хватать его и тащить в спальню!
– Потому что нам лень передвигаться, – ответила Олимпиада немного дрожащим голосом.
– Тогда давай все-таки передвинемся, – решительно сказал Добровольский, поднялся и за руку потащил с дивана Олимпиаду.
Таким же порядком, за руку, он привел ее в спальню, где почему-то горел свет, и он хлопнул ладонью по выключателю – погасил. Олимпиада, которая подостыла за дорогу до спальни, посмотрела на него с опаской.
Он не дал ей передумать, хотя, может быть, она и не собиралась! Он снова стал целовать ее, но уже по-другому. Теперь было уже совершенно понятно, что это только начало прыжка, первый шаг в бездну, и ничего уже нельзя отложить или переделать.
Олимпиада оглянулась на кровать, опять посмотрела на него и потрогала ладошкой его губы. Добровольский поцеловал ее в ладошку.
– Ну что?
– Может, ты думаешь, что я все это проделывала сто раз с разными мужчинами, но… я не проделывала. У меня только Олежка…
– У тебя только я, – возразил Добровольский с досадой и вдруг сильно подхватил ее под коленки и бросил на кровать.
Олимпиада упала, тараща изумленные глаза.
Он упал рядом, повернул ее, прижал к себе, обнял со всех сторон, так что рядом с ним – или внутри его, потому что он был вокруг, – она почти не могла дышать. Он быстро расправился с ее клетчатой ковбойской рубахой, надетой по случаю плохого настроения – кажется, у нее когда-то было такое, – а в джинсах запутался, и, сталкиваясь руками и лбами, они стащили их вместе, и он провел большими ладонями по ее ногам, от щиколоток до бедер, вверх и вниз.
Олимпиада немедленно покрылась «гусиной кожей». Она старалась не смотреть на него, не могла, было неловко, а вот на ощупь он оказался приятным, и очень горячим, и очень большим. И вправду как медведь.
Медведь сопел и возился рядом, и его тяжелое дыхание разжигало кровь и разрушало рассудок.
Что– то странное случилось в тот миг, когда они вдруг очень крепко обнялись и прижались друг к другу. Как будто узнали друг о друге все -раз, и произошел таинственный обмен, кровосмешение.
Равновесие.
Трудно держать равновесие над пропастью и можно, только изо всех сил обнимая друг друга, не отпуская, так, чтобы совсем не оставалось места для страха и сомнений. Им больше некуда проникнуть – все занято.
И главное, что они узнали, – они подходят друг другу, они часть друг друга, они продолжение, эхо и, черт возьми, все, что угодно!…
Все правила прошлой жизни, все ее нюансы и детали, все грехи, сколько бы их ни было, хоть восемьдесят штук, перестали существовать. Сгорели. Исчезли и больше не вернутся, потому что – место занято.
Добровольский уже совсем ничего не соображал, и это было легко и приятно, он даже удивился мельком, как приятно ничего не соображать, а просто принимать то, что она предлагала.
Некогда было пробовать друг друга на вкус, смаковать и наслаждаться. Нужно было спешить.
И он заспешил, и Олимпиада заспешила тоже, и никто из них не помнил, как долго это продолжается и из какого далека придется возвращаться, когда все закончится.
Он помнил только свое безумие, и ее изумление, и еще какое-то странное хищное чувство, когда он непрерывно думал о ней: «Моя!», и больше ничего.
Только замечательное, ни с чем не сравнимое чувство равновесия и победы над миром.
А что может быть лучше?…
Потом он сразу заснул, провалился, словно ему дали по голове, и, кажется, очень быстро проснулся.
Олимпиада лежала рядом и смотрела на него задумчиво. Добровольский вдруг понял, что только что заснул, и пришел в ужас.
Он никогда не засыпал через минуту после секса и всегда точно знал, что делать этого нельзя, что это очень обижает женщину, которая рядом, и всякое такое.
Впрочем, определение «после секса» сегодняшнему Добровольскому не очень подходило.