Стало совсем тихо. Только где-то высоко жужжал самолет, тянувший за собой по небу свой длинный шлейф: «Готов ли ты ко всему?» – и вдруг опять запела фрау Борусяк. Она пела свою любимую песню. Протяжная мелодия, полная нежной грусти: «Не оставь нас, дева пресвятая». Голос стекал сверху медленно, капля за каплей, как густой душистый мед.
Добродетельная героиня, – она отказалась от пенсии, чтобы жить по закону. Пышная белокурая красавица обрела наконец тихую пристань. Всегда у нее в кармане конфеты, медовые карамельки для ребятишек. «Не покинь в сей юдоли скорбей», – пела она. А на улице по-прежнему было тихо, только где-то совсем далеко жужжал самолет.
– В понедельник мы все-таки пойдем в кино, как уговорились, – не открывая глаз, сказал Мартин, – если твою маму не отпустят с работы, Больда посидит с девочкой.
– Ладно, – ответил Генрих, – ведь мы с тобой договорились.
Он все хотел сказать, что не поедет за город, но никак не мог решиться. Очень уж хорошо было в Битенхане, хотя он и знал, что будет робеть там, чего дома с ним никогда не случалось. Но там, в третьем непонятном мире Генрих всегда робел. Школа и дом существовали как-то вместе. Даже церковь пока могла существовать рядом с домашним миром. Ведь он еще не стал безнравственным, не совершил ничего постыдного. Впрочем, он робел и в церкви, но эта робость была иной, это было твердое сознание, что здесь-то уж, наверное, добром дело не кончится. Слишком много вещей скрыто в глубине, и лишь очень немного остается на поверхности.
«В юдоли скорбей» – лучше не скажешь. Хорошо поет фрау Борусяк.
– В
– Как хочешь.
– А что идет в
– Туда сейчас не попадешь, – ответил Генрих, – детей до шестнадцати лет не пускают.
Полураздетая красотка, пышная и белокурая – ни дать ни взять фрау Борусяк в ночной сорочке. Смуглый, подозрительного вида верзила слишком уж пылко обнимает ее. Над парочкой надпись:
– Тогда в
– Посмотрим, в пекарне висит сводная афиша.
Ничто не нарушало тишины, лишь стены дома дрожали вместе с мостовой, по которой непрерывным потоком шли машины. А когда мимо проезжал тяжелый грузовик или автобус – здесь ходил тридцать четвертый, – тихонько дребезжали оконные стекла. «В юдоли скорбей», – пела фрау Борусяк.
– Ну, теперь беги домой, – сказал Генрих, – не будь таким гадом.
Мартин и сам понимал, что виноват. На душе у него кошки скребли. К тому же он страшно устал. Не отвечая, не открывая глаз, он неподвижно сидел у стены.
– Я сейчас зайду за мамой в пекарню. Пошли вместе, раз уж не хочешь идти домой. Заодно посмотрим, что идет в
– А Вильма? Она же уснула!
– Разбуди ее, а то ее вечером не уложишь спать.
Мартин открыл глаза. Святой Мартин в хрестоматии все еще скакал во весь опор сквозь ветер и снег. Сверкнул золотой меч; еще мгновение, и он рассечет плащ пополам.
«Приди, не оставь нас в беде», – пела фрау Борусяк.
Генрих знал, что Лео ни за что не даст денег. Но он все равно сунет ему прямо под нос свои
– Буди Вильму, пора идти.
Мартин осторожно растормошил девочку. Вильма проснулась.
– К маме, – тихо сказал Мартин, – хочешь к маме?
– А ты домой не пойдешь? – сказал Генрих. – Не будь же такой свиньей!
– Да отвяжись ты от меня, – отмахнулся Мартин.
Что ему делать дома! Мать уехала, Больда моет полы в церкви, а дядя Альберт, – так ему и надо, – пусть поволнуется. Он ведь всегда волнуется, когда Мартин вовремя не приходит домой. Лучше всех в доме, как ни говори, Больда и Глум. Надо обязательно подарить им что-нибудь: Глуму – масляные краски, а Больде – новый молитвенник в красном кожаном переплете и синюю коленкоровую папку, чтобы ей было куда складывать свои кинопрограммы. Матери ничего не стоит дарить и Альберту тоже: записочник несчастный! Тоже, как и мама, начал трижды подчеркивать эти злосчастные слова: «не мог», «должен был», «нельзя было».
– Проходи, дай дверь запереть, – сказал Генрих.
– Я останусь здесь.
– Тогда, может, Вильму с тобой оставить?
– Нет, бери ее с собой.
– Ну как хочешь. Если надумаешь уходить, положи ключ под коврик у дверей. Ну и свинья же ты, скажу я тебе…
Лицо его опять стало солидное,