Пишу это и вижу ваше лицо, вижу, как вы улыбаетесь.
Я больной старик, товарищ майор, моя жизнь разрушена, но я не выжил из ума. Вы должны понять, что вас я ни в чём не виню. Я вообще никого не виню – даже себя. Я не виноват – или, если угодно, не хочу быть виноватым. Машенька, моя внучка, когда-то сказала, что нельзя стыдиться жить, такой стыд делает жизнь невозможной. Внучка со мной не общается, товарищ майор. Ни внучка, ни дочь.)
Та парочка в бедном баре, толстяк и уголовник.
(Я сказал:
Прекрасным осенним днём, в поганой грязной распивочной.
Держат её узбеки при магазине шаговой доступности, в одном пакете с этим магазином, торговлей наркотиками и скупкой краденого. Три столика в закутке за железной дверью, на ночь дверь запирается, в ней открывается окошко, и через окошко покупателю подают требуемое.
(И бывали в этих распивочных тяжёлые, невыносимые минуты, когда все вдруг смолкали, придавленный каждый своим, и в тишине становился слышен сбоящий стук: время это уходило, или ангельское войско, или жизнь, или поезд. Через полвека я не нашёл этой тишины, её сменила бодрая музычка, отвратительная. Сейчас что ни делают, всё сопровождают песнями.)
Та парочка. Дело было прямое уголовное: толстяк наводил, подельник осуществлял кражи со взломом.
Такой интеллигентный толстый молодой человек.
(Большой ошибкой вашего ведомства было направить на работу с интеллигенцией худшие кадры. Может быть, ничего лучшего, в отличие от растратчиков и шпионов, мы не заслуживали. «Бракованные», так я ваших коллег про себя называл. Каким-то образом они попали в органы и закрепились там, но к серьёзной работе оказались негодны. Вместо того чтобы уволить, их направили на культуру – и это, повторяю, было ошибкой, если не спланированной изменой, во что я отказываюсь верить. Вот почему вы меня так поразили: вы не были похожи на инструктора по культуре. Вы им и не были. Я понял бы сразу, если бы не проклятый Клуб. Я ждал, что придут из-за них, отстранённое, полушапочное знакомство казалось достаточной причиной, эти люди, истеричные ничтожества, казались достаточной причиной. Все они тогда казались такими разнообразно яркими и такими разнообразно больными.)
Этот толстый молодой человек в распивочной напомнил мне того молодого человека, к разработке которого – как выяснилось, и слишком поздно выяснилось, – меня решили привлечь.
(И если уж говорить про те времена, когда существовали распивочные, и рушащийся, рассыпающийся особняк Державина не был музеем, и ненужные, ничтожные сочинители глядели гениями, а их кураторы – орлами, и вся мелкая шушера представлялась себе и другим чем-то значительным и крупным, разве же смел я тогда подумать, что живу в хорошее время.)
Как я его выследил? Если вы интересуетесь технической стороной дела, товарищ майор, то это было не сложно. Он ходит не оглядываясь одним маршрутом: человек привычки и немалой наглости. Если вопрос в том, как мне вообще пришло в голову шпионить, за ним или за кем-либо ещё, – ну что ж, разные люди по-разному заполняют последние бессмысленные годы.
Одно время, пока отчаянье и злоба ещё кипели, я планировал написать мемуары – всё обо всех. Но фигуранты стали умирать один за другим – ничего не поняв, ни в чём не раскаявшись, – и с каждыми похоронами эта ядовитая затея теряла в привлекательности: не детям же и внукам мстить, не тому десятку читателей, которых возможно наскрести на кафедрах и аспирантских семинарах.
Никто мне не сказал, что жизнь окажется такой невыносимо долгой. Не предупредили. Да и кто мог предупредить, хотя бы личным примером? Мне казалось, что, когда человека оставляют последние силы, он как-то сам собой, тихо и спокойно умирает. Out, out brief candle! (