И тени сомнения не оставалось в душе Джеймса Гренфелла Кента, сержанта Королевской Северо-Западной конной полиции. Он знал, что умирает. Своему другу хирургу Кардигану Кент верил абсолютно, а Кардиган сказал, что время, которое ему отпущено, измеряется уже не часами, а, видимо, минутами, если не секундами. Случай был необычный. Из пятидесяти шансов один был за то, что он проживет два или три дня, и ни одного за то, что проживет больше. С каждым вздохом мог наступить конец. Медицина знала подобные случаи, и исход можно было предсказать.
Сам Кент не ощущал себя умирающим. Зрение его не ослабло, мозг работал. Боли он не испытывал, и лишь изредка у него повышалась температура. Говорил он нормальным, спокойным голосом.
Когда Кардиган сообщил ему, что его ожидает, он только недоверчиво улыбнулся. Из слов Кардигана следовало, что пуля, которую пустил в него две недели назад пьяный метис, пробила грудь и задела дугу аорты, что вызвало аневризму. Все это звучало совсем не страшно и даже неубедительно. «Аорта», «аневризма» — слова эти значили для него не больше, чем «перихондрий» и «стиломастоид», которые также произносил Кардиган. Но у Кента была страсть докапываться во всем до сути, ничего не оставлять непонятым, — свойство, которое и помогло ему завоевать репутацию лучшего сыщика во всей северо-западной службе. Он пристал к Кардигану, и тот объяснил ему все подробно.
Кент узнал, что аорта — это главный кровеносный сосуд, который выходит из сердца, огибая его сверху. Задев аорту, пуля ослабила ее внешнюю стенку, так что образовалось вздутие, как у автомобильной камеры, если пробить покрышку.
— И когда этот мешочек лопнет, — объяснил Кардиган, прищелкнув для наглядности пальцами, — тут тебе и конец.
После такого объяснения поверить значило просто проявить здравый смысл. И теперь, зная наверняка, что умирает, Кент принял решение. Он сделал это совершенно осознанно, прекрасно понимая, какую ужасную память оставит о себе миру или, по крайней мере, той его части, которая сохранит память о нем. О том, насколько трагическим было это решение, Кент не задумывался. За свою жизнь он сотни раз убеждался в том, что смешное и трагическое теснейшим образом связаны между собой, что порой они на волосок отстоят друг от друга. Много раз ему приходилось видеть, как смех переходит в слезы, а слезы — в смех.
Сцена, которая имела место сейчас, здесь, у его скорбного ложа, даже забавляла Кента. Юмор довольно мрачный, но и сейчас, в эти последние отпущенные ему часы, Кент сумел оценить его. И раньше жизнь представлялась ему, в известном смысле, шуткой, очень серьезной, но все-таки шуткой, этаким капризом Великого Судии, который решил разыграть все человечество. И в эту мрачную и трагическую минуту счет, который выставила Кенту жизнь, покидая его, был самой большой шуткой, выпавшей на его долю. Изумление на лицах людей, которые взирали на него, недоверие, которое сквозило в их глазах, ужас, скрываемый, но все же прорывающийся временами, напряженные взгляды, плотно сжатые губы — все это еще более усиливало то, что в других обстоятельствах называлось бы «драматическим эффектом» его последнего большого приключения.
Он не холодел при мысли о смерти; она не вселяла в него страх, не вызывала дрожи в голосе. За все тридцать шесть лет Кенту ни разу не довелось испытать ужаса от сознания, что однажды ему придется расстаться с обычной человеческой привычкой — дышать. За эти годы, значительную часть которых он провел в местах далеких от цивилизации, Кент создал свою собственную философию, выработал собственный взгляд на вещи, который он держал при себе, не пытаясь навязать другим людям. По мнению Кента, на земле не было ничего дешевле жизни. Все прочее было отпущено в ограниченном количестве.
Так много кругом воды и суши, так много гор и равнин, достаточно квадратных футов земли, на которой нам жить и в которой нас похоронят. Все можно измерить, посчитать, учесть — кроме жизни.
— Дайте им время, — говорил он, — и одна пара человеческих особей расплодится на всю вселенную.
А так как нет ничего дешевле жизни, то по его философии выходило, что и расставаться с ней в случае надобности легче легкого.
Все это говорится только для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что ни в этот момент, ни когда-либо ранее Кент не испытывал страха смерти. Не следует, однако, думать, что он дорожил жизнью меньше, чем человек в соседней палате, которому за пару дней до того ампутировали гангренозный палец, и он бился, как сумасшедший, пока не уснул под наркозом. Никто так не любил жизнь, как Кент. Никто не был к ней ближе, чем он.
Он любил ее страстно. Мечтатель, вечно ждущий чего-то — неважно, сбывались его мечты или нет, — он был оптимистом, он любил солнце, луну и звезды, поклонялся лесам и горам. И все же этот человек, любивший жизнь и не боявшийся сражаться за нее, готов был без вздоха расстаться с жизнью, когда судьбе угодно будет потребовать ее назад.