Утописты начала XIX века призывали расширить сферу социальных прав, выходя за пределы буржуазного порядка. И звучало это требование не только в Западной Европе. Можно вспомнить многочисленных русских демократических мыслителей того же времени, которые все почти сплошь были социалистами, начиная от Александра Герцена и Виссариона Белинского и заканчивая Н. Г. Чернышевским. Так Герцен, объясняя, как пришел к социализму, наглядно показывал связь между демократическими стремлениями и необходимостью социального переворота:
«Политическая революция, пересоздающая формы государственные, не касаясь до форм жизни, достигла своих границ, она не может разрешить противуречия юридического быта и быта экономического, принадлежащих совершенно разным возрастам и воззрениям, — а оставаясь при их противуречии, нечего и думать о разрешении антиномий, и прежде существовавших, но теперь пришедших к сознанию — вроде безусловного права собственности и неотрицаемого права на жизнь, правомерной праздности и безвыходного труда… Западная жизнь, чрезвычайно способная ко всем развитиям и улучшениям, не касающимся первого плана ее общественного устройства, оказывается упорно консервативной, как дело доходит до линии фундамента»[29].
Таким образом, моральным основанием раннего социализма была «позитивная свобода», отличающаяся от либерального представления о свободе как просто отсутствии политических запретов и государственного произвола. Эта идея пронизывает тексты многих социалистов, начиная от Сен-Симона и заканчивая Эрихом Фроммом, различавшим «негативную свободу» («свободу от чего-то»), достигаемую в либеральной демократии и «позитивную свободу» («свободу для чего-то»), которая должна проявляться прежде всего во всеобщем доступе граждан к принятию социальных и экономических решений, к контролю за собственным трудом и творчеством[30].
Такая свобода, по Хоннету, «выходящая далеко за рамки традиционных представлений о дистрибутивной справедливости»[31], лежала в основе ранних социалистических программ, однако именно в этом философ и видит ограниченность прежнего социализма, слишком много внимания уделявшего экономике и производственной деятельности, но недооценивавшего институты либеральной демократии.
Осудив основоположников социализма за неправильное понимание демократии, Хоннет переходит к другой проблеме социалистических идеологов прошлого. А именно — к их склонности приписывать рабочему классу и в более широком смысле — пролетариям заведомую приверженность целям и принципам социализма, что, по мнению Маркса, вытекало из собственных объективных интересов трудящихся. Подобный ход мысли является совершенно неприемлемым для Хоннета: ведь из-за этого социалистическая теория становится «самореферентной», доказывая свои социальные основания ссылкой на саму себя.
Напротив, Хоннет мечтает освободить идею социализма в качестве философской абстракции от любой связи с конкретным массовым социальным интересом, тем более — с интересом класса наемных работников. При этом он прибегает к весьма странной аргументации, доказывая сперва, что связь социализма с классовым интересом трудящихся придумана марксистскими теоретиками, а затем — что исчезновение в западных странах традиционного пролетариата лишает социализм социальной базы. Беда немецкого философа в том, что за пределами его анализа остается не только вопрос о том, почему все-таки идеи социализма овладели к началу XX века рабочими массами, но и более важный вопрос — существуют ли вообще объективные интересы у классов и крупных социальных групп. Отказываясь думать на подобные темы, автор ограничивается ссылкой на то, что в любом случае в современном обществе классический индустриальный пролетариат исчезает, а потому делать ставку на него как на силу, способную совершить социалистические преобразования, более не имеет смысла. Что, в общем, соответствует известной формуле бытового спора: во-первых, я не брал твоего кувшина, а во-вторых, когда я его взял, он был уже разбит.