Нет, совершенно непроизвольно когда пытаешься вспоминать что-либо, то никак не удержишься от того, чтобы заодно не «вспомнить» то, чего с тобой не было. Вот сейчас перечитал первые страницы и наткнулся на описание того, как мы возвращались на Моховую после неудачной эвакуации. Там я написал, как мы стояли на углу Пестеля и Моховой, как по Пестеля грохотали танки, а из репродуктора гремел марш. И ещё там было написано (я это все-таки удалил), что это был марш «Прощание славянки». Гремел ли марш, я не помню, может быть, и правда гремел. Но что это не был марш «Прощание славянки» – это точно. Подсознательно хотелось, чтобы было красиво, трогательно, как в кино. Но марш «Прощание славянки» впервые был окончательно реабилитирован после фильма «Летят журавли» Калатозова в 57-м. Там действительно солдаты уходят на фронт под пронзительные звуки марша «Прощание славянки». Но это – в кино! А вообще-то марш этот считался «типичным дореволюционным», его очень любили в войсках Колчака и в Добровольческой армии. Но в памяти всё соединяется. И реальные события, и те, что случились потом, так сказать, подмонтировались (если уж говорить в терминах кино), а вот как мама больно прижала мою руку к ручке чемодана – помню, как сейчас…
…Я совершенно не помню, как мы с Володей и с мамой исчезли (ушли, уехали) из Детской соматической. Я просто помню, что было тепло и светло. Я и Володя снова держимся за мамины руки, в которых у неё ещё чемодан и какой-то (или какие-то) узел, а через плечо всё та же полевая сумка с документами. Мы поднимаемся по узким качающимся мосточкам на стоящий у берега чёрный буксир. Сзади буксира стоит на длинном тросе такая же чёрная большая баржа. В нее тоже, но уже по двум мосткам, поднимаются тёмные вереницы людей. Военные, которые стоят у мостков, покрикивают на них, торопят. Мы с мамой поднимаемся на палубу, впереди открытый большой чёрный люк в который в который спускаются люди. Мама отдавливает нас с Володей в сторону от всех идущих. Мы подходим к смотанному в кольца толстому канату, лежащему на палубе почти у самых перил, она сажает нас на него, кладёт рядом узел и чемодан, садится сама. К нам подходит человек в морской форме, его полосатый воротник и ленточки на бескозырке треплются по ветру:
– Прошли бы лучше в трюм. Здесь будет очень ветрено, мы пойдём ночью – станет холодно.
– Нет, нет, – отвечает мама, – меня и мальчиков очень укачивает в закрытом помещении. Они ещё очень слабые, – она прижимает нас к себе, – разрешите, мы тут посидим, я их укрою, – она смотрела на него снизу вверх, взгляд у неё был, как тогда в Старожиловке, когда она говорила папе и Коляне, что началась война, как тогда, когда отвечала дяде Фёдору из вагонной двери и на углу Пестеля и Моховой, когда она держала нас за руки, а мимо шли танки…
…Да, я вспомнил, я видел этот взгляд. Это было потом в Тихвине. Воинскую часть, в которой служил папа и работала мама, перевели из Архангельска в Тихвин. Там было тихо и тепло и даже деревянных тротуаров, как в Архангельске, не было. Я ходил по какой-то поляне, наверное, около нашего барака и вдруг наткнулся, почти наступил, на птицу, которая, распластав крылья, сидела на земле. Я присел, чтобы получше рассмотреть её и протянул руку, чтобы потрогать, но не дотронулся. Птица сидела, прикрыв собой какие-то голубоватые в крапинку яйца, одно из них чуть высовывалось у неё из под перьев. Она смотрела на меня круглыми черными глазами и не улетала. Её взгляд не двигался, глаза не моргали, они смотрели в меня… Это были те самые, мамины глаза…
– Ну смотрите, ведь простудитесь, – помолчав, ответил моряк и ушёл.
Мама ещё крепче обнимает нас с Володей за плечи, прижимая к себе. Я спрашиваю:
– А что такое – укачивает?
– Ничего, ничего. Здесь все равно лучше, если что…
…Мама и после войны страшно боялась толпы и замкнутого пространства, наверное, от неё это передалось и мне. Я смутно помню, как, вскоре после того как мы вернулись после неудачной эвакуации и жили на Моховой, в очередной раз завыла сирена, мы заторопились в бомбоубежище, которое было в другом флигеле нашего дома. Там было даже два бомбоубежища – во флигелях по обе стороны подворотни, но одно было ещё не достроено и все набились в одно. Когда мы спустились по лестнице из нашей квартиры, я увидел дочку нашей соседки Анны Давыдовны – Бриану. Она уже была большая – школьница и, глядя на нас, держащихся за мамины руки, сказала голосом воспитательницы из ясель:
– Быстро, быстро в бомбоубежище!
Я смотрел на неё и завидовал. Перед ней на каких-то ножках стоял ящик с ручкой, которую она крутила, а из ящика оглушительно гремел пронзительный звук сирены.