Хотя в то время Клостер еще не был раскручен и широкая публика его не знала, уже давно поговаривали, что он всех заткнет за пояс. Первая же книга показала, насколько он значительнее и оригинальнее всех остальных. Молчание, в которое он погружался между двумя романами, напоминало грозное молчание кота, наблюдающего за мышиной возней. Теперь после каждого нового произведения Клостера мы задавались вопросом, не как он это сделал, а как ему удалось сделать это снова. К тому же, к сожалению, он не был так уж стар и далек от нашего поколения, как нам хотелось бы. Мы утешались тем, что Клостер просто выродок, отвергнутый людьми и замкнувшийся в злобном одиночестве, и вид его не менее ужасен, чем у героев его книг. Возможно, прежде чем стать писателем, он поработал судмедэкспертом, или изготовителем мумий в музее, или шофером на катафалке. Недаром он выбрал в качестве эпиграфа к одному из своих романов пренебрежительные слова Голодаря из рассказа Кафки: «…я никогда не найду пищи, которая пришлась бы мне по вкусу. Если бы я нашел такую пищу… я бы не стал чиниться и наелся бы до отвала, как ты и как все другие».[1] В тексте на обложке его первой книги говорилось, что он немного «немилосерден» в своих наблюдениях, однако по прочтении нескольких страниц становилось ясно: Клостер не просто немилосерден — он беспощаден. Его романы с первых же абзацев ослепляли, как автомобильные фары на дороге, а когда ты спохватывался, что уподобился парализованному страхом зайцу и способен лишь завороженно перелистывать страницы, было уже слишком поздно. Казалось, его истории безжалостно взламывали защитные механизмы сознания и ворошили глубоко запрятанные страхи, словно автор обладал тайной способностью к трепанации, но проделывал ее необычайно тонкими инструментами. Его романы не были, строго говоря, детективными, хотя так было бы спокойнее — ничто не мешало бы нам осуществить свою заветную мечту и сбросить его со счетов как обычного автора обычных детективов. Нет, они являлись воплощением зла в наиболее чистом его проявлении, и если бы слово порочный не было настолько затаскано и выхолощено благодаря телесериалам, оно лучше всего определяло бы его произведения. Несомненно, все это нас задевало, и в разговорах о нем мы были предельно сдержанны, словно оберегали какую-то тайну, изо всех сил стараясь, чтобы она не просочилась «наружу». Даже критики не знали, как его преподнести, и, боясь показаться чересчур восторженными, мямлили что-то насчет «слишком» хорошего слога и стиля. И они были правы: Клостер писал слишком хорошо, непостижимо хорошо. Любая сцена, любой диалог, любая концовка повергали меня в уныние, и сколько бы я ни пытался «проникнуть» в этот механизм, я всегда приходил к выводу, что такое мог написать только человек с больным воображением, одержимый манией величия и потому взявший на себя смелость так вольно распоряжаться жизнью и смертью. Неудивительно, что десять лет назад рассказ о «совершенной во всех отношениях» секретарше этого маниакального перфекциониста чрезвычайно заинтриговал меня.
Я позвонил ей, как только вернулся домой, — ровный, безмятежный, вежливый голос, — и мы условились о встрече. Открыв дверь, я увидел высокую худую девушку, серьезную, но улыбчивую, с высоким лбом и стянутыми в конский хвост каштановыми волосами. Привлекательная? Очень, и к тому же неприлично молодая, похожая на студентку-первокурсницу, только что вышедшую из душа. Джинсы, свободная блузка, на запястье — разноцветные ленточки, туфли со звездочками без каблуков. Мы молча улыбались друг другу в тесноте лифта: ровные белоснежные зубы, чуть влажные на концах волосы, запах духов… Дома мы сразу договорились о времени и оплате. Положив сумочку, она тут же села на вращающийся стул перед компьютером и длинными ногами слегка крутила его, пока мы разговаривали. Карие глаза, умный, быстрый, порой насмешливый взгляд. Да, серьезная, но улыбчивая.