— Помолчи! Сам видел! До смеха до слезного да рыдательного уж дошло! Помещики государевы, грех сказать, и то помирают, в бродяги пошли. В тех же, в Новгородских пятинах, у помещика Федора Денисьева Титова поместье пусто, сам же Федор Титов постригся в чернецы. Брат Федора Иван обнищал, кормится милостыней. Помещик Алексей, Ильин сын, да Степан, Васильев сын — Измайловы — сбежали в московские города — в Переславль, в Серпухов. Помещики Данил и Семен Туковы, дети Образцовы, сошли кормиться меж дворы — подаянием. У помещицы Ольги Селяниновой, жены Нарбенкова, поместье пусто. Сама помещица пошла прочь и дочери ее волочатся еле живы. Сорок поместьев, и все пусты. А помещики бродят кое-как, драные, и все помирают голодною и озябают студеною смертью. Вот теперь и скажи — бояре ли их до того довели, или сам царь-государь ободрал. И я тебе скажу: царь!
Ворон вздохнул:
— А что ж! Пожалуй, что Степан верно говорит.
Степан же остановиться уже не мог:
— И с той нищеты и скудости, — продолжал он, — начал я мыслить: куда ж податься? Услыхал сначала про святой град Китеж, что будто в лесах, в Светлояре озером укрытый, пребывает. Там душегубства нет, и податей нет, и только свет тихий, да пение молитвенное. И душе спасенье, и плоти человеческой.
— Нет, ты скажи, отчего все? — встрял все-таки в Степанову речь Томила. — Отчего?
Степан пожал плечами:
— Отчего? А кто его знает. Зло размножилось, и все смешалось. Что раньше добром было — в зло обратилось.
— От того все смешалось, что господь-батюшка добро перемерить собрался, — тихо сказал Ворон. — Так чернец один устюжский говорил.
— То есть как это — перемерить? — испугался Степан.
— А так. Как хозяин по весне зерно, жито перемеряет — в одну меру ссыпает, в другую высыпает, смекает, много ль у него того зерна, да еще сор на сторону отбрасывает. Так и господь добро вздумал перемерить, перепробовать — что добро, а что нет.
— А что ж? Неужто добро уж на свете поизносилось? — захихикал Томила.
— Что-то это не годится. — медленно сказал Степан. — Раз поизносилось — это уже не добро, как его не перемеряй. От того только смута да свара пойдет.
— Так она уже идет, смута, свара да шатость, — ухмыльнулся Томила. — Вот ты про светлый, про тихий град Китеж мыслил, а народушко об топоре мыслит, да об кистене, да о большой дороге. Тоже добро люди ищут, сами устанавливают.
— Топором да кистенем? — спросил Ворон.
— А что! Топор — остер. Порядок враз наведет и добро из тьмы вытянет. И перемерять не надо.
— Крови от него много.
— Да уж это верно. Без нее никуда.
— Вот ты, Ворон, у реки нам про князя Юрия давеча рассказывал, — быстро вдруг заговорил Томила, — и про то, что из мира он ушел, а потом в Кудеяровом облике явился. Рассказывал ведь?
— Ну, рассказывал. И что из того?
— Я по-другому слышал. Князь Юрий и Кудеяр — люди разные, хоть их пути и пересекались. Князь Юрий после той ночной встречи с царем Иваном из-под Казани бежал. В Москву бежал, и все с себя ратное обличье свое снял, и в рубище облекся, и среди нищей братии затерялся. Как все они — стал он наг, стал худ и бос. А ликом так переменился, что никто в нем прежнего князя Юрия признать уже не мог. Исчез Юрий, а на свете остался Юрка юродивый. Волочился Юрка по московским улицам, пропитание себе милостыней у добрых людей искал. Взор имел беспощадный, а язык острый и язвительный. Не раз случалось ему царя Ивана принародно обличать. И на что уж царь Иван жесток был и на распаленье ярости быстр, а Юрки юродивого слова терпел, не зная, что под личиной нищенской князь Юрий скрывается. Был еще в те поры на Москве среди ближних к царю людей боярин Шестун. И приключилась с ним беда. В давние годы, когда царица Соломония была услана из Москвы и слух до царя Василия дошел, что прежняя его жена Соломония тяжела ребенком, послал он матушку боярина Шестуна царицу Соломонию смотреть, правду выведать. Уж что там боярыня-матушка высматривала, да что выпытывала — бог ее знает. Но все высмотрела и все выведала. Царица бывшая Соломония бояр тугодумных вокруг пальца обвести сумела, а от женского взгляда укрыться не смогла. Все узнала боярыня-матушка, а может, и сама Соломония ей тайно открылась.
Вернулась боярыня-матушка на Москву и никому тайны не выдала, а царю Василию сказала: умер-де младенец, и дело с концом. Однако до конца промолчать она все же не смогла, доверила потом тайну эту сыну своему боярину Шестуну.
Томила умолк. Костер угасал, языки пламени становились все короче; прогоревшие поленья рассыпались красными угольями. От земли тянуло сыростью, прохладой. А луна набирала силу, — ползла по небу все вверх, становилась все ярче.
— Чего замолчал? — спросил Томилу Степан.
— Так… Подумалось вдруг: не проговорилась бы боярыня-матушка, не сказала бы сыну любезному про тайное это дело — и уберегла бы сына своего любезного от беды…
— Женщине доверять нельзя, — сказал Эмет. — Женщина тайну хранить не может.