Новокаин подействовал. Жужжание доносилось будто бы издалека, а боль оказалась не страшнее той, какую причиняет взрыв звезды, убийство индийского слона или – признался про себя Бертон – порка соседского мальчишки. Боль. Тут, несомненно, есть проблема. Он начал привычно рассуждать сам с собой. Творение – это результат стремления Творца создать из материи живые души. С точки зрения этики материя
Дантист поменял бор. «Благодарю вас». Какие-то вещи Бертон сумел постичь. А какие-то не сумел: например, почему Он выжидал миллионы лет, пока из атома мучительно развивалась жизнь. С каким чувством Он наблюдал, как эти нелепые, упрямые твари выкарабкивались из болот и бессмысленно вымирали на долгом и тернистом пути превращения в Человека? Или взять звезды: такие далекие, просто насмешка над бесполезностью расстояний; теологи привычно рассуждают о бесконечности, но неужели она и впрямь
– Ну вот, – сказал дантист. – Будьте добры, сплюньте, пожалуйста.
Он отвел бормашину в сторону, и Бертон понял, что больше она не понадобится. Какая деликатность!
– У вас во дворе, я вижу, настоящее царство пернатых, – сказал Бертон.
– Мы их подкармливаем, – объяснил дантист, растирая амальгаму для пломбы в маленьком толстостенном тигле.
– Что это за черные птицы?
– Скворцы. Невероятно прожорливы. Вечно отнимают корм у малиновок.
Только теперь Бертон заметил, что среди ветвей мелькают комочки поменьше и пошустрее, но не такие многочисленные и не такие деловитые, как скворцы. Он стал приглядываться к одной из таких пташек, которая ни минуты не сидела без движения: она то расплывалась, словно клякса, то набухала, как почка, то поворачивалась в профиль и становилась похожей на керамический кувшинчик работы Пикассо. Благодаря этим наблюдениям его разум освободился от всяческих мыслей и не реагировал ровным счетом ни на что, даже на скрип растираемой амальгамы.
Когда Бертон очнулся, его вниманием безраздельно завладели инструменты на лотке: щипцы, зонды, боры, ватные шарики; на столике стояла небьющаяся банка с ватой и спиртовка под металлическим колпачком; на эмалированной этажерке подле его локтя ждали своего часа десятки каких-то полезных приспособлений; дальше начиналась облицованная кафелем стена, потом оконная рама, потом знакомая картина за окном – все это охватили его органы чувств на волне душевного подъема и жажды деятельности. Такое ощущение частенько накатывало на Бертона в детстве, но с годами посещало его все реже и реже. Пришлось подавить в себе желание рассмеяться и схватить что-нибудь со столика; даже улыбка, обращенная к доктору, пропала втуне, поскольку тот смотрел только на кусочек амальгамы, поддетый острием какого-то инструмента, по форме напоминающего клюшку для гольфа.
Амальгама благополучно достигла места назначения. Бертону пришло в голову, что мир, как и музыка, держится на противоборстве. Дерево растет снизу вверх, а сила тяжести давит на него сверху вниз; птица вытесняет воздух, а воздух неизбежно сжимает птицу. В голове замелькали непрошеные воспоминания: как он в раннем детстве подверг страшным пыткам резинового утенка Дональда; как играл в беседке из виноградной лозы во дворе родительского дома; как уважали в городе его отца; как выглядел залитый солнцем парк; как звучала фраза Макса Бирбома[10] насчет того, что надписанный твоей рукой конверт становится чужим, проехав в почтовой карете.
Стоматолог кашлянул. От простуды кашель совсем не такой; так может кашлянуть лишь тот, кто сделал свое дело и теперь волен прочистить горло.
– Будьте добры, прополощите, пожалуйста, и сплюньте. – Он указал на стакан, наполненный чем-то розовым.
Почему-то раньше Бертон им не воспользовался; зато теперь, набрав в рот немного жидкости (довольно приятной, но, конечно, не такой приятной, как дыхание врача), он поболтал ее во рту и выпустил в белоснежную плевательницу, стараясь не издавать одиозных звуков.