СЦЕНА 3. С херувимами (гляди ближе), совсем угрюмыми в их грустненьких развлеченьицах средь облаков и смутных бабочек-самих-себя, а также вполне себе нечеловечьих и херувимообразных («Мне тут херувим сказал», — говорит Гамлет поисковой партии Розенкранца и Гильденстерна, что спешит обратно в Англетерр[58]) — (Я ношусь с диким ведром в зимах той нынедождливой улицы, у меня замысел строить мосты в снегу, и пусть канава выдалбливает под ними полые каньоны… на заднем дворе весенней бейсбольной грязюки, я в зимнекопаных громадных отвесностенных Уолл-стритах в снегу и рассекаю, давая им аляскинские прозванья и проспекты, что есть игра, в которую мне до сих пор нравится играть, — и когда стирка, Ма заледеневает на веревке, я таскаю ее маршем по частям на боковой землечерпалке в сугробы крыльца и наваливаю лопатой мексиканские
СЦЕНА 4. Бурую картинку на стене нарисовал какой-то старый итальянец, который давно уже истерся из моих учебников приходской школы вместе с его бурыми не-Гаудтовыми[60] тушами и чернильнованильными тушками ягнят, которых сейчас забьет еврейский деловой Мойше с его поперечным носом, не желает слушать вой собственного сынка, он скорее — картинка до сих пор где-то есть, многим нравится — Но присмотрись-ка поближе, мое лицо теперь в окне дома на Саре-авеню, шесть домиков на всей грунтовой улице, одно большое дерево, мое лицо выглядывает сквозь капли росы дождя изнутри, из угрюмого особо бурого техниколорного интерьера моего дома, где также таится ссаногоршечный сумрак семейных чуланов на Чумазом Севере, — на мне плисовые штаны, коричневые, гладкие и легкие, а также кеды и черный свитер поверх коричневой рубашки, расстегнутой на вороте (я никогда вообще не носил значков Дика Трейси[61], я был гордый профессионал Теми[62] с моими Тенью-с-Саксом) —
Я пацанчик с голубыми глазами, 13, жую свежее холодное яблоко-макинтош, которое купил мой папа минувшим воскресеньем на воскресноездовой дороге в Гротоне или Челмзфорде, сок так и щелкает и отлетает у меня от зубов, когда я остужаю эти яблоки. И я жую, и чавкаю, и смотрю в окно на дождь.
СЦЕНА 5. Выше голову, огромное древо Сары-авеню, принадлежало миссис Фьюхлоп, чью фамилию я забыл, но проросло богоподобно, как Олот Молотремь, из синей земли ее гигантского травянистого двора (он тянулся до самого белобетонного гаража) и расцвело грибом в небо своими раскидами ветвей, что возвышались над множеством крыш по соседству и поступали так, особо ни одной и не касаясь, теперь это громадный и груковый овощной пеотль Природы в серорежущем дожде Новой Англии посередь апреля — древо каплет огромными каплями, встает на дыбы и уносится прочь в вечность деревьев, в собственное свое пламьпезное небо —
СЦЕНА 6. Дерево это упало наконец в Ураган, в 1938-м, теперь же оно еще лишь гнется и жилится с могучим древесночленным стоном, мы видим, где сучья рвут свою зелень, точка сращения древесного ствола с ветвенным стволом, метанье диких очерков вверх тормашками, бьющихся на ветру, — с резким трагичным треском меньшей ветки, сверженной с древа гончей бури —
СЦЕНА 7. Вдоль плещущих луж траводвора, на уровне червей, эта падшая ветвь глядится громадой и обезумевшей на руках под градом —
СЦЕНА 8. Мои мальчонкины голубые глазенки сияют в окне. Я рисую корявые свастики на запотевшем окне, то был один из самых любимых моих знаков еще задолго до того, как я услыхал о Гитлере или нацистах, — за моей спиной вдруг видно, как улыбается моя мама, — «