Но серебристые колокольчики заглушают в моем сознании мой собственный голос. Прежде всего, мой-то голос где-то на дне морском, а, кроме того, колокольчики теперь звенят страшно громко, точно жужжат громадные шмели… И я чувствую, что теперь я погружаюсь в море эфира…
Живу я еще, или же умер?.. Не знаю… Я чувствую… что я мертвец, который сознает, что он умер… даже больше… Неизвестность…
X. Цирцейская операция
Когда я открыл глаза, царствовала полная тьма, не слышалось ни одного звука, в воздухе не носилось больше никаких запахов. Я хотел сказать: «Не начинайте, я еще бодрствую». Но не мог сказать ни одного слова; ночной бред продолжался: мне показалось, что рев приблизился настолько, что я его слышал в самом себе… Не чувствуя себя в состоянии успокоить свои взбудораженные нервы, я лежал неподвижно и безмолвно.
И в моей душе росла уверенность, что таинственная вещь уже свершилась.
Мало-помалу потемки стали рассеиваться. Вместе с излечением от слепоты и остальные чувства стали пробуждаться: звуки и запахи все увеличивались в числе и приближались веселой толпой. Блаженство! Ах, если бы остаться в таком состоянии навсегда!
Но эта агония шиворот-навыворот шла своим путем вперед, независимо от моей воли, и я снова вернулся в жизнь.
Но предметы, которые я теперь различал, были странной формы, не рельефными, и окрашены в странный цвет. Я видел широкое пространство, более широкое, чем раньше: я вспомнил о действии некоторых обезболивающих препаратов на расширение зрачка; по-видимому, этим были вызваны и объяснялись все странности моего теперешнего зрения.
Тем не менее, я без особенного труда констатировал факт, что меня сняли со стола и положили на пол в соседнем помещении; и, вопреки своим глазам, которые функционировали теперь, как изменяющие форму предметов линзы, мне все же удалось разобраться в своем положении.
Занавес был отдернут. Лерн и все его помощники окружали операционный стол и делали там что-то, чего я не мог рассмотреть из-за их спин — должно быть, приводили в порядок инструменты. Сквозь настежь раскрытые двери виден был парк и не дальше двадцати метров от меня — кусочек пастбища, с которого на нас глядели жующие и мычащие коровы.
Только я должен был бы вообразить себе, что меня перенесли в самую революционную из всех импрессионистских картин. Голубой цвет неба, нисколько не теряя своей прозрачности, превратился в восхитительный оранжевый; трава и деревья казались мне не зелеными, а красными; золотистая ромашка пастбища украшала фиолетовыми звездочками пунцовую траву. Все изменило свой цвет, впрочем, за исключением предметов черного и белого цвета. Черные брюки и белые блузы четырех сообщников не изменились в цвете. Но блузы были забрызганы пятнами… зеленого цвета, на полу были лужи того же зеленого цвета; какая же это могла быть жидкость, кроме крови? И что удивительного в том, что она казалась мне зеленой, раз зелень полей производила на меня впечатление красного цвета?.. Эта жидкость испускала сильный аромат, от которого я сбежал бы, куда глаза глядят, если бы мог пошевелиться. Тем не менее, это не был тот запах, который я привык считать присущим крови… я еще никогда не вдыхал его… так же, как и остальных ароматов этой комнаты… точно так же, как мои уши никогда не воспринимали таких звуков…
И вся эта фантасмагория не уменьшалась и ненормальность моих восприятий не испарялась вместе с парами эфира.
Я попробовал стряхнуть с себя охватывавшее меня оцепенение, но ничего не вышло.
Я лежал на подстилке из соломы… несомненно, из соломы… но солома была розовато-фиолетового цвета…
Все стояли ко мне спиной, за исключением Иоанна. Лерн, от времени до времени, бросал в лоханку кусочки ваты, окрашенные кровью в зеленый цвет.
Иоанн первый заметил, что я проснулся, и сказал об этом профессору. Тогда по отношению ко мне проявилось движение общего любопытства, которое вынудило группу, стоявшую у стола, раздвинуться и, таким образом, я получил возможность увидеть, что на столе лежит совершенно голый человек, руки которого связаны под доской стола. Этот человек лежал совершенно неподвижно и был так бледен, что производил впечатление восковой фигуры или мертвеца; черные усики еще больше оттеняли бледность лица, на голове лежала повязка, запятнанная… ну, зелеными брызгами. Его грудь приподнималась равномерно; он глубоко вдыхал и выдыхал, причем при каждом вздохе крылья его носа вздрагивали.
Этот человек — прошло немало времени, пока я пришел к этому заключению — был Я.
Когда я убедился, что вижу это явление не в каком-либо зеркале, — а проконтролировать это было нетрудно, — мне пришла в голову мысль, что Лерн раздвоил меня, и что теперь я — двое…
Но, может быть, я вижу это во сне?
Нет, наверное нет! Но пока приключение не представляло собой чего-нибудь исключительно ужасного; я не умер и не сошел с ума; очевидность этого вывода невероятно подбодрила меня. (Пусть протестуют, сколько хотят, против того, что я всецело владел в тот момент своим рассудком; будущее подтвердило это смелое предположение.)