— Да, — подумал я, — в акте творчества кроется совсем другая красота, чем в твоих зловещих смешениях живого тела и плоти с бесчувственным деревом. Но с твоей стороны хорошо, что ты хоть в этом признаешься.
Хотя было уже довольно поздно, я все же поехал в Грей-л'Аббей, чтобы пополнить запасы бензина, и хотя Лерн и был большим рутинером, но он до того увлекся автомобилем, что решился переступить через традиционную границу своих прогулок и сопровождал меня.
Потом мы поехали обратно в Фонваль.
Дядюшка, увлекшись, как всякий новичок, все время нагибался вперед и ощупывал железную покрышку мотора, потом он разобрал автоматическую масленку. В то же время он задавал мне бездну вопросов, и мне пришлось посвятить его во все мельчайшие подробности устройства моей машины; все это он усваивал с невероятной быстротой и точностью.
— Послушай, Николай, нажми, пожалуйста, сирену… Теперь поезжай медленнее… остановись… пусти в ход опять… поезжай скорее… Довольно, затормози… теперь задний ход… Стой!.. Нет, это, право, колоссально.
Он смеялся от радости. Его вечно надутое лицо похорошело. Всякий, увидевший нас, принял бы нас за двух задушевнейших друзей. А может быть, в данную минуту мы и были ими?.. И я уже предвидел тот час, когда, благодаря моему автомобилю, Лерн, может быть, откроет мне свои секреты.
Он сохранил свое прекрасное настроение до самого приезда в замок; соседство таинственных зданий нисколько не нарушило его; настроение это переменилось только тогда, когда он вошел в столовую. Тут Лерн вдруг нахмурился: вошла Эмма. Получилось такое впечатление, будто муж тети Лидивины испарился вместе с дядиной улыбкой, а его место занял старый сварливый профессор, недовольный нашим присутствием. Тогда я почувствовал, как мало значения имеют для него все его будущие открытия в сравнении с этой женщиной, и что если он стремился к славе и богатству, то только для того, чтобы иметь возможность удержать около себя эту очаровательную женщину.
Наверное, он ее любил такою же любовью, как и я: как испытывают голод, жажду, — голод кожи и жажду тела. Он был большим лакомкой, я же был голоднее — вот и вся разница между нами.
Да ну же, будем откровенны! Вы, Эльвира, вы — Беатриче, идеальные возлюбленные; сначала вы были только теми, кого страстно желают. До того, как писать в вашу честь стихи, вас просто желали, без всякой литературы, как… к чему искать лицемерные метафоры, — как блюдо чечевицы или стакан свежей воды… Но для вас создали гармоничные фразы, потому что вы сумели сделаться обожаемыми подругами и с тех пор вас окружили этой утонченной нежностью, которая является вершиной нашего чувства, нашей восхитительной и медленной поправкой творения. Конечно, Лерн прав: человеческий гений велик. Но любовь человека доказывает это гораздо лучше, чем построенные им машины. Любовь — это очаровательно двойственный цветок, лучшая и самая удачная прививка сада нашей души, до того тонко сделанная, что кажется почти искусственной, благоухающей искусно смягченным ароматом.
Вот… Но мы с Лерном увлекались не таким цветком, а тем простым и безыскусственным, который является аллегорическим изображением продолжения рода человеческого, и единственной причиной существования которого служит плод, который он готовит. Его настойчивый запах опьянял нас, — это был благовонный яд, напоенный сладострастием и ревностью, в которой чувствуешь меньше любви к женщине, чем ненависти ко всем остальным мужчинам.
Варвара приходила и уходила, услуживая за столом черт знает как. Мы все молчали. Я избегал смотреть на очаровательную Эмму, убежденный, что мои взгляды были бы до того похожи на поцелуи, что это не могло бы укрыться от дядиных глаз.
Она была теперь совершенно спокойна и рисовалась своим равнодушием; опершись голыми локтями на стол, положив голову на руки, она рассматривала в окно пастбище, на котором ревели его обитатели.
Мне хотелось бы по крайней мере смотреть на то же, на что смотрела моя возлюбленная; это далекое и сентиментальное общение утишило бы, как мне казалось, мое низменное стремление к более интимным встречам.
К несчастью, из моего окна не было видно пастбища, и мои глаза, блуждая без определенной цели, все время, помимо моей воли, чувствовали впечатление ее белых голых рук и колыхание корсажа, трепетавшего сильнее, чем следовало бы.
Больше, чем следовало бы!
В то время, как я объяснял это явление в свою пользу, Лерн в угрюмом молчании встал из-за стола.
Отодвинувшись, чтобы дать пройти молодой женщине, которая, проходя, слегка задела меня, я почувствовал, что она вся дрожит; ноздри ее носа трепетали. Меня охватил прилив неудержимой радости.
Разве можно было еще сомневаться, что я взволновал ее?
Когда мы проходили мимо окна, Лерн взял меня за плечо и сказал мне потихоньку, дрожащим от сдерживаемого смеха голосом — я думаю, что так в свое время говорили сатиры:
— Ага! Вот Юпитер устраивает свои штуки.
И он показал на быка, стоявшего посреди пастбища в возбужденном состоянии, окруженного своим гаремом.