Только с тем, как захватывает дух, как страх и восторг теснят сердце ребёнка, высоко взлетающего на качелях, могу я сравнить это чувство. Правомерность, необходимость этого шага, всё поставившего на свои места, так же как и тот факт, что богословие оказалось лишь отсрочкой, диссимуляцией, — всё это было мне ясно, и я гордился, что мой друг стал отныне открыто исповедовать свою правду. Конечно, немало понадобилось уговоров, чтобы его на это подвигнуть, и хотя я был окрылён надеждами, но, даже в радостном моем беспокойстве, мне казалась успокоительной мысль, что я в этих уговорах не участвовал, — и если и поддержал их, то разве что фаталистическим нейтралитетом да словами вроде: «Тебе, по-моему, лучше знать».
Сейчас я приведу письмо, которое получил от него через два месяца после начала моей военной службы в Наумбурге и которое читал, как могла бы читать мать исповедь своего дитяти, — только что матери, разумеется, в таком не исповедуются. Недели за три до того, ещё не зная его адреса, я написал ему на имя Венделя Кречмара в консерваторию Хазе о своих новых, трудных жизненных условиях и просил его со своей стороны хотя бы кратко сообщить мне, как он живёт и чувствует себя в большом городе и как обстоит дело с его занятиями. Прежде чем привести ответ Адриана, замечу ещё только, что старинный его стиль был, конечно, пародией, намёком на лекции в Галле, в частности на манеру выражаться Эренфрида Кумпфа, — но, одновременно, и самовыражением, самостилизацией, изъявлением собственной сущности и склонности, которые, воспользовавшись пародийной формой, как бы за неё спрятались, тем более себя выражая.
Он писал:
«Лейпциг, пятница после Purificationis[38], 1905.
Дано на Петерсштрассе, дом 27.
Досточтимый, ученейший, многолюбимый и милостивейший господин магистр и баллистикус!
Благодарствуйте на вашем попечении и эпистоле, а также на том, что вы дали мне весьма комическое и наглядное представление о нынешних ваших блистательных, дурацких и трудных обстоятельствах, о вашем прыганье, о чистке коней и щёлканье бичом. Всё это послужило преотличной для нас потехой, особливо унтер-офицер, который хоть гоняет и разносит вас, но преисполнен почтения к образцовому вашему воспитанию и высокой эрудиции, и которому вы в воинской столовой начертали на бумаге по стопам и слогам все стихотворные размеры, ибо такое знание представляется ему вершиной духовной облагороженности. В награду и я тебе, если меня на это хватит, расскажу довольно постыдную, препоганую историйку, которая здесь со мной приключилась, чтоб и у тебя было чему подивиться и над чем посмеяться. Сначала только хочу от души пожелать тебе благополучия и выразить надежду, что ты охотно, не без весёлости даже, сносишь эту муштру и что со временем она принесёт тебе немалую пользу: выйдешь в отставку вахмистром с галунами и нашивками.
Люди говорят: «На бога уповать, на божий мир взирать, — чего ещё желать?» На берегах Плейсе, Парты и Эльстера жизнь, конечно, иная и пульс её бьётся по-иному, чем на берегу Заале, ибо здесь скучилась немалая толика народа, поболее семисот тысяч, что уже само по себе призывает к терпимости и снисхождению, подобно тому как пророк с пониманием и с беззлобной усмешкой принял грех Ниневии, «города великого, в котором более ста двадцати тысяч человек». Можешь себе представить, как же взывают к снисхождению здешние семьсот тысяч, которые во время ярмарки (осеннюю я застал ещё в разгаре) приумножаются ещё и толпами приезжих со всех концов Европы, а также из Персии, Армении и прочих азиатских стран.