— Что за равнодушие ты на себя напустил, Леверкюн? Разве не здорово, что общество признало за молодостью её права, что никто не оспаривает самостоятельной ценности периода созревания?
— Разумеется, — подтвердил Адриан. — Но вы исходили… мы исходили из предпосылки…
Его оговорка вызвала громкий смех. Кто-то, кажется Матеус Арцт, сказал:
— Истинный Леверкюн. Сначала ты говоришь товарищу «вы», а потом решаешься на «мы», чуть не свихнув себе язык. «Мы» даётся тебе всего труднее, ты закоренелый индивидуалист.
Адриан с этим определением не согласился. Ничего подобного, он отнюдь не индивидуалист и, безусловно, стоит за коллективное начало.
— Разве что в теории, — заметил Арцт, — и то, делая исключение для Адриана Леверкюна. Ты о молодёжи говоришь свысока, словно сам к ней не принадлежишь, и никак не можешь с нею смешаться, ибо где речь идёт о смирении, там тебя нет.
— Но в данном случае речь шла не о смирении, — возразил Адриан, — а, напротив, об осознанном жизнеощущении.
Дейчлин предложил дать Леверкюну возможность выговориться до конца.
— Всё очень просто, — сказал Адриан. — Сейчас тут в основу была положена мысль, что юноша ближе к природе, чем цивилизованный зрелый человек, — вроде как женщина, которой, по сравнению с мужчиной, приписывается большая близость к природе. Но я с этим не согласен. По моему мнению, молодёжь вовсе не состоит в столь дружеском согласии с природой. Скорее она перед ней робеет, чурается её; к тому, что он сродни природе, человек привыкает лишь с годами и только медленно с этим примиряется. Как раз молодёжь, я имею в виду молодёжь более высокого полёта, скорее страшится родства с природой, презирает природу, с нею враждует. Что называется природой? Леса и луга? Горы, деревья и море, красота пейзажа? По моему мнению, молодёжь замечает всё это меньше, чем пожилой остепенившийся человек. Юноша не так уж склонен созерцать и наслаждаться природой. Он больше устремлён во внутрь, к духовному, чувственное его отталкивает.
— Quod demonstramus[32], — сказал кто-то, по всей вероятности Дунгерсгейм, — мы странники, лежащие на соломе, завтра отправимся в тюрингские леса, в Эйзенах и Вартбург.
— Ты всё говоришь: по моему мнению, — заметил ещё кто-то. — А хочешь, вероятно, сказать: согласно моему опыту.
— Вы ставите мне в упрёк, что я свысока говорю о молодёжи и себя от неё отделяю. А теперь я вдруг должен себя ей противопоставить?
— У Леверкюна, — сказал тут Дейчлин, — есть свои соображения относительно молодёжи и поры юности, но тем не менее он не отрицает её специфического жизнеощущения, заслуживающего того, чтобы с ним считались, а это главное. Я же возражал против самоистолкования молодёжи лишь постольку, поскольку оно разрушает непосредственность жизни. Но, возведённое в степень самосознания, оно повышает интенсивность жизни, и в этом смысле, вернее в этом масштабе, я считаю самоистолкование положительным. Идея юности — это привилегия и преимущество нашего народа, немецкого, другие народы её почти не знают, самобытный смысл юности им, можно сказать, неизвестен, они удивляются подчёркнуто своеобычному и одобряемому старшими поведению немецкой молодёжи, даже её не принятому в буржуазном обществе костюму. Пусть их! Немецкая молодёжь, именно как молодёжь, представляет немецкий дух, юный, с великим будущим, — незрелый ещё, если хотите, но что с того! Немецкие подвиги всегда совершались в силу такой вот могучей незрелости, недаром же мы народ Реформации. Ведь и она была следствием незрелости. Зрелым был флорентиец времён Возрождения; перед тем как пойти в церковь, он говорил жене: «Ну что ж, воздадим честь этому распространённому заблуждению». Но Лютер был достаточно незрел, достаточно народен, по-немецки народен, чтобы создать новую, очищенную веру. Да и что сталось бы с миром, если бы последнее слово было за «зрелостью»? А так мы с нашей незрелостью подарим ему ещё немало обновлений и революций.
После этих слов Дейчлина все некоторое время молчали. Видимо, в потёмках и втихомолку тешились чувством молодости, личной и национальной, проникнутой общим пафосом. В словах «могучая незрелость» для большинства было много лестного.
— Если бы я мог понять, — прервал молчание Адриан, — почему, собственно, мы так уж незрелы, так уж молоды, как ты говоришь, — я имею в виду немецкий народ. В конце концов мы прошли не меньший путь, чем другие, и, может быть, только наша история, то есть то обстоятельство, что мы чуть позднее других объединились и обрели общее сознание, морочит нас идеей юности.
— Нет, не так, — отвечал Дейчлин. — Юность в высшем смысле этого слова не имеет ничего общего с политической историей, да и вообще с историей. Она метафизический дар, некая структурность, предназначение. Разве ты не слышал о немецком становлении, немецком странствии, о бесконечном пребывании в пути немецкой сущности? Немец, если хочешь, среди народов вечный студент, вечный искатель.
— А его революции, — с коротким смешком вставил Адриан, — это студенческий разгул всемирной истории.