Читаем Доктор Фаустус полностью

Вот фон моих биографических занятий в настоящее время. Полагаю, что снова обязан обрисовать все это читателю. Что касается фона самого моего повествования в момент, до которого оно доведено, то в начале текущей главы я обрисовал его выражением «покорность чужестранцам». «Ужасно покориться чужестранцам» — эти слова выношены и выстраданы мною в те дни капитуляции и краха; ибо, несмотря на универсализм, внесенный в мое мироощущение католической традицией, я, как немец, тонко чувствую национальное своеобразие, характерную самобытность моей страны, ее, так сказать, идею, которая, будучи одним из преломлений общечеловеческого, утверждает себя в противовес другим, несомненно, равноправным его разновидностям, и способна утверждать себя лишь при условии признания извне и под защитой стойкой государственности. Новоявленный ужас военного разгрома состоит в подавлении нашей национальной идеи, в физическом вытеснении ее некоей, зависящей прежде всего и от языка, чужой идеологией, в полной ее подвластности таковой, от которой, именно потому, что она чужая, ничего хорошего для нашей своеобычности ждать не приходится. Этот ужас разгромленные французы изведали в прошлый раз, когда их посредники, чтобы смягчить условия победителя, очень высоко оценили славу — la gloire — вступление наших войск в Париж, а немецкий политический деятель возразил им, что слова «gloire» или какого-либо эквивалента его в нашем словаре нет. В 1870 году об этом говорили во французской палате испуганно приглушенным тоном, боязливо пытаясь выяснить, что же это значит — сдаться на милость врага, у которого не существует понятия gloire.

Я часто об этом думал, когда якобинский, добродетельно-пуританский жаргон, в течение вот уже четырех лет оспариваемый военной пропагандой нашего «содружества», превратился в правомочный язык победы. Я убеждался также, что от капитуляции недалеко и до полного самоустранения, угодливо предоставляющего победителю управлять побежденной страной по-своему, ибо сама она не видит никаких дальнейших путей. Сорок восемь лет назад такие тенденции дали себя знать во Франции, а теперь они не были чужды нам. Но их отвергают. Упавший должен так или иначе подняться самостоятельно, а извне его подтягивают лишь для того, чтобы революция, заполняющая образовавшуюся после крушения прежних авторитетов пустоту, не хватила через край и не угрожала буржуазным порядкам в странах-победительницах. Так, в 1918 году, когда мы уже сложили оружие, сохранение блокады понадобилось западным державам затем, чтобы контролировать германскую революцию, удержать ее на буржуазно-демократических рельсах и предотвратить ее перерастание в революцию русско-пролетарского толка. Победоносный буржуазный империализм неустанно предостерегал от «анархии», решительно отклонял какие бы то ни было переговоры с рабоче-солдатскими советами и другими подобными корпорациями, неустанно заверяя нас, что мир будет заключен только с солидной Германией, что только такую Германию будут подкармливать. Люди, изображавшие собой наше правительство, внимая сему отеческому наставлению, противополагали пролетарской диктатуре национальную сплоченность и послушно отвергали предложения советов, даже если они касались поставок зерна. Отнюдь не к полному моему удовлетворению, смею прибавить. Как человек умеренный и сын просвещения, я, правда, испытываю естественный ужас перед радикальной революцией и диктатурой низшего класса, которую по природе своей не могу представить себе иначе как анархию и власть черни, — словом, как разрушение культуры. Но стоит мне вспомнить смешной анекдот о том, как оба состоящих на жалованье у крупного капитала спасителя европейской цивилизации — немецкий и итальянский — шагали по флорентийской галерее Уффици, где им, право же, нечего было делать, и один заметил другому, что вот ведь эти «прекрасные сокровища искусства» уничтожил бы большевизм, если бы само небо, возвысив их обоих, тому не воспрепятствовало, — как мои понятия о власти черни резко меняются и власть низшего класса кажется мне, немецкому бюргеру, чуть ли не идеальной в сравнении — в сравнении, ныне возможном — с властью подонков. Насколько мне известно, большевизм никогда не уничтожал произведений искусства. Скорее уж это входило в круг задач тех, кто утверждал, что защищает нас от большевизма. Много ли нужно было, чтобы жертвой их страсти растаптывать все духовное, — страсти, совершенно чуждой так называемой охлократии, — пало и творчество героя этих страниц, Адриана Леверкюна? Разве их победа и историческое полномочие строить этот мир по своему мерзкому усмотрению не отняли бы у его творчества жизни и бессмертия?

Перейти на страницу:

Все книги серии Эксклюзивная классика

Кукушата Мидвича
Кукушата Мидвича

Действие романа происходит в маленькой британской деревушке под названием Мидвич. Это был самый обычный поселок, каких сотни и тысячи, там веками не происходило ровным счетом ничего, но однажды все изменилось. После того, как один осенний день странным образом выпал из жизни Мидвича (все находившиеся в деревне и поблизости от нее этот день просто проспали), все женщины, способные иметь детей, оказались беременными. Появившиеся на свет дети поначалу вроде бы ничем не отличались от обычных, кроме золотых глаз, однако вскоре выяснилось, что они, во-первых, развиваются примерно вдвое быстрее, чем положено, а во-вторых, являются очень сильными телепатами и способны в буквальном смысле управлять действиями других людей. Теперь людям надо было выяснить, кто это такие, каковы их цели и что нужно предпринять в связи со всем этим…© Nog

Джон Уиндем

Фантастика / Научная Фантастика / Социально-философская фантастика

Похожие книги