Красный кирпич дорожки, в тон кленовому листу, который сметает набок тщательный даун; он похож на самосшитую ватную игрушку нищего военного образца; другой, посмышленее, гордящийся доверенным ему оружием, охотится на окурки и бумажки с острогой; с кирпичной мордой калека, уверенно встав на деревянную ногу с черной резиновой присоской на конце, толчет тяжким инструментом, напоминающим его же перевернутую деревянную ногу, кирпич для той же дорожки; серые стираные старушки витают там и сям по парку, как те же осенние паутинки, — выжившие Офелии с букетиками роскошных листьев… Трудотерапия на воздухе, солнечный денек. Воздух опустел, и солнечный свет распространился ровно и беспрепятственно, словно он и есть воздух; тени нет, она освещена изнутри излучением разгоревшихся листьев; и уже преждевременный дымок (не давайте детям играть со спичками!) собрал вокруг сосредоточенно-дебильную группу… Старинный запах прелого листа, возрождающий — сжигаемого; осенняя приборка; все разбросано, но сквозь хаос намечается скорый порядок: убрано пространство, проветрен воздух, вот и дорожка, вот и дорожка наново раскраснелась; утренние, недопроснувшиеся дебилы, ранние (спозаранку, раны…) калеки, осенние старушки — выступили в большом согласии с осенью. «Вам туда», — с уважением сказал крайний олигофрен. Куда я шел?.. Я стоял в конце аллеи, упершись в больничный двор. Пришлось отступить за обочину, в кучу листьев, приятно провалившихся под ногами — олигофрен интеллигентно сошел на другую сторону: между нами проехали «Волги», сразу две. Ага, вон куда. Вон куда я иду. Тетка уже здесь.
В морге была заминка, мы ее не узнали. Не хватало прически. Рука у нас не поднималась взбить ей привычную прядь. И у нее тоже… Нектор Бериташвили — вот кто оказался близкий ей человек. Он привел парикмахера, чуть ли не в кандалах. «Никто денег не хочет!..» — возмущался он. «Сколько?» — поинтересовались мы. «А… — отмахнулся он. — Сто». Краткое это слово звучало, как одна бумажка: тетка не поскупилась.
Теперь тетка выглядела хорошо. Лицо ее было в должной степени значительно, покойно и красиво, но как бы чуть настороженно. Она явно прислушивалась к тому, что говорилось, и не была вполне удовлетворена. Вяло перечислялись заслуги, громоздились трупы эпитетов — ни одного живого слова. «Светлый облик… никогда… вечно в сердцах…» Первый генерал, сказавший первым (хороший генерал, полный, три звезды, озабоченно мертвый…), уехал: сквозь отворенные в осень двери конференц-зала был слышен непочтительно-быстрый удаляющийся треск его «Волги». «Спи спокойно…» — еще говорил он, потупляясь над гробом, и уже хлопал дверцей: «В Смольный!» — успевал на заседание. Он успел остановиться, главным образом на ее военных заслугах: никогда не забудем!.. — уже забыли. И войну, и блокаду, и живых, и мертвых. Тетку уже некогда было помнить: я понял, что она была списана задолго до смерти; изменившиеся исторические обстоятельства позволили им явиться на панихиду — и то славно: другие пошли времена, где старикам поспеть… и уж если, запыхавшись, еще поспевал генерал дотянуться до следующей звезды, то при одном условии — не отлучаться ни на миг с ковровой беговой дорожки… После генерала робели говорить, будто он укатил, оставив свое седовласое ухо с золотым отблеском погона… И следующий оратор бубнил в точь, и потом… никак им было не разгореться. Близкие покойной, раздвоенные гробом, как струи носом корабля, смотрелись бедными родственниками ораторов. Налево толпились мы, направо еврейские родственники; не знал, что их так много. Ни одного знакомого лица; одного, кажется, видел мельком в передней… Он поймал мой взгляд и кивнул. Серые внимательно-растерянные, как близорукие, глаза. Отчего же я их никого… никогда… Я еще не понимал, но стало мне неловко, нехорошо в общем, стыдно. Но я-то полагал, что мне не понравились ораторы, а не мы, не я сам. «Были по заслугам оценены… медалью…» Тетка была человек… ей невозможно по заслугам… Смерть есть смерть, я что-то все-таки начинал понимать, культовский румянец сходил с ланит… Сталин умирал вторично, еще через пятнадцать лет. Потому что во всем том времени мне уже нечего вспомнить, кроме тетки, кристально честной представительницы, оказывается, все-таки, сталинской эпохи…