Тяжелее всех было Ольге Ивановне Никитиной, старухе ткачихе. Она проработала у станка тридцать пять лет и, как все ткачихи, была глуховата. Шепота она не слышала, а говорить вполголоса не разрешалось. Глаза у нее были плохие, и в тюремной темноте она не могла читать. Была она старым членом партии, из тех ивановских ткачей, что воевали на фронтах Гражданской войны с Фурмановым. Получила она десять лет заключения за то, что выступила на собрании и спросила со свойственной ей прямотой: «Говорите, все предатели. Что же Ленин-то, совсем без глаз был, не видел людей, которые вокруг него жили?»
И вот сидела она и по целым дням шептала про себя — все доказывала себе, что правильно поступила.
У Ольги Ивановны осталась дочь на воле, пятнадцатилетняя Наташа. Эта дурочка не знала, что в тюрьме письма проходят цензуру. Она писала матери, что хочет попасть на учебу и в комсомол. Для того чтобы ее взяли, она скрывает, что мать в тюрьме. «Пишу везде, что ты умерла, а то нигде не примут. Если „их“ не обманывать, никак нельзя мне прожить».
Мать, не имея возможности сказать ей, что письма проходят цензуру, писала ей: «Ты должна быть честной, как мать твоя всегда была честной перед Родиной, должна всегда писать правду». А Ната ей отвечала: «Вот ты всегда была честной, тебя и посадили, а кто хитрил, тот живет себе да поживает на воле». Так она ничего не поняла и продолжала писать письма, которые заставляли сердце бедной Ольги Ивановны разрываться от страха за дочь.
Тяжело было все, что напоминало волю.
Один раз я заметила, что дежурный нес домой сверток с детскими игрушками. Мне это показалось невероятным: он через полчаса увидит своих детей!
Время от времени, примерно раз в десять дней, к нам в камеру врывалось человек пять женщин из надзора, раздевали нас донага и производили обыск. Обыск был невероятно унизителен: искали в волосах, во рту и даже… Грязными руками ощупывали тело. Белье бросали на грязный пол, а на наши жалобы начальник тюрьмы отвечал: «Снявши голову, по волосам не плачут».
Что можно было найти? Клочок письма, не сданного на другой день после получения согласно тюремным правилам; припрятанную фотографию матери или ребенка; сделанную из хлеба фигурку — все это считалось преступлением, и за все полагались самые тяжелые репрессии: лишение книг, лишение прогулок, лишение переписки, карцер, одиночка. Конечно, администрация тюрьмы знала, что у нас ничего не может быть криминального, обыски делались исключительно для запугивания и унижения.
И вот сидели мы, шесть запуганных, отупевших женщин, на своих стульчиках, а время текло медленно и давило сердце, как камень. Под конец мы впадали в апатию, и нам уже не хотелось никаких происшествий, которые вывели бы нас из этого состояния.