— Сударь, — сказал д’Аржансон, — ваше преступление было рассмотрено трибуналом, председателем которого я являюсь. На предыдущих заседаниях вам была предоставлена возможность защиты. Если мы не сочли уместным дать вам адвоката, то это было сделано не с целью лишить вас защиты, а наоборот, потому что совершенно не следует, чтобы стала известной обществу чрезмерная снисходительность к вам трибунала, которому надлежало бы проявить строгость.
— Я не понимаю вас, сударь, — сказал Гастон.
— Тогда я объяснюсь яснее, — сказал начальник полиции. — Из дебатов стало бы совершенно ясно даже вашему защитнику, что вы заговорщик и убийца, это бесспорный факт. Если эти два пункта обвинения были бы установлены, каким образом могли бы вы рассчитывать на снисхождение? Но сейчас, когда вы предстали перед нами, вам будут предоставлены все возможности оправдаться: если вы попросите отсрочки, мы вам ее дадим; если вы желаете, чтоб были представлены вещественные доказательства, они будут представлены; если вы желаете что-то сказать, мы даем вам право слова и не отнимем его.
— Я ценю доброжелательство суда и благодарю вас. Более того, извинения, принесенные мне за отсутствие защитника, в котором я не нуждаюсь, мне кажутся достаточными. Я не хочу защищаться.
— Значит, вы не хотите ни свидетелей, ни вещественных доказательств, ни отсрочки?
— Я хочу услышать приговор — и больше ничего.
— Послушайте, шевалье, ради себя самого, не упорствуйте так, — сказал д’Аржансон, — и признайтесь.
— Мне не в чем признаваться, обратите внимание на то, что на всех допросах вы даже не сформулировали точно обвинения.
— А вам нужна точная формулировка?
— Признаюсь, мне бы хотелось знать, в чем меня обвиняют.
— Хорошо, я скажу вам: вы прибыли в Париж по поручению республиканской комиссии Нанта с целью убить регента. Вы обратились к вашему сообщнику, именующему себя Ла Жонкьером, сегодня осужденному вместе с вами.
Гастон побледнел, потому что обвинение было справедливо.
— Однако, сударь, — возразил он, — будь это так, вы не можете этого знать. Человек, намеревающийся совершить подобный поступок, признается в нем только тогда, когда он уже совершен.
— Да, но за него могут признаться сообщники.
— Вы хотите сказать, что меня выдал Ла Жонкьер?
— Речь идет не о Ла Жонкьере, а о других обвиняемых.
— Других обвиняемых! — воскликнул Гастон. — А разве арестован кто-нибудь еще, кроме меня и капитана Ла Жонкьера?
— Безусловно. Это господа де Понкалек, де Талуэ, де Монлуи и дю Куэдик.
— Я не понимаю вас, — сказал Гастон, охваченный глубоким ужасом и страхом не за себя, а за своих друзей.
— Как, вы не понимаете, что господа де Понкалек, де Талуэ, де Монлуи и дю Куэдик арестованы и что в это самое время в Нанте их судят?
— Они арестованы? — воскликнул Гастон. — Но это невозможно!
— А, вам так кажется, да? — сказал д’Аржансон. — Вы полагали, что вся провинция восстанет и не даст арестовать своих защитников, как вы, мятежники, себя называете?! Так вот, провинция не произнесла ни слова, она продолжает смеяться, петь и танцевать, и люди уже интересуются, на какой площади Нанта заговорщики будут обезглавлены, чтобы заранее занять места у окон.
— Я вам не верю, сударь, — холодно сказал Гастон.
— Дайте мне вон тот портфель, — обратился д’Аржансон к секретарю, стоявшему позади него.
— Смотрите, сударь, — продолжал начальник полиции, доставая из портфеля бумаги одну за другой, — вот протоколы ареста и допросов. Вы не станете сомневаться в их подлинности?
— Все это не свидетельствует о том, сударь, что они обвинили меня.
— Они сказали все, что мы хотели знать, и их признания явно свидетельствуют о вашей виновности.
— В таком случае, если они сказали все, что вы хотели знать, мои признания вам не нужны.
— Это ваш окончательный ответ, сударь?
— Да.
— Секретарь, зачитайте приговор.
Секретарь развернул бумагу и гнусавым голосом, с тем же выражением, с каким он прочел бы опись конфискованного имущества, прочел: