Жилище Меммингера представляло собой внушительное строение, над которым высилась еще и башня с бойницами. Располагался дом в Банном переулке, застроенном дворцами патрициев. Нищие следили за домом, расхаживая по многолюдной улице или просто развалившись за какой-нибудь бесхозной повозкой, пока их не прогоняли стражники. Но на следующий день их сменял десяток других.
При этом, как заметила Магдалена, у каждого нищего в братстве была своя, отличная от других, профессия. Например,
Пока Симон возился с больными, Магдалена частенько прохаживалась по Банному переулку и наблюдала, как нищие обменивались тайными знаками или переговаривались на странном и непонятном для нее языке. Тарабарщина, на которой они говорили, состояла из помеси немецкого с еврейским, сдобренной непонятными словечками. До сих пор Магдалена лишь уяснила, что
Поначалу казалось, что вся эта слежка ни к чему не приведет. В первый день Меммингер не выказал ничего необычного. Он сходил с женой и взрослыми уже детьми в церковь, а в полдень отправился в купальню. Больше казначей из своего дворца не показывался. Но на второй день нищие стали сообщать, что домой к Меммингеру один за другим шли другие советники. В окна второго этажа было видно, как вельможи о чем-то оживленно спорили. Вероятно, не могли прийти к общему мнению в каком-то вопросе. Слов нищие разобрать не могли, но по яростной жестикуляции все было и так достаточно ясно.
Ближе к вечеру этого второго дня от казначея вышли последние из советников. На ходу они о чем-то перешептывались, однако ни одноногому Гансу, ни переодетому в нищего монаха Брату Паулюсу не удалось, к сожалению, подобраться достаточно близко, чтобы подслушать разговор. Вскоре над городом сгустилась ночь, и казалось уже, что больше ничего примечательного в ближайшее время не случится.
Но, когда перевалило за полночь, тяжелая, накрепко запертая дверь вдруг приоткрылась, и на улицу выскользнул не кто иной, как Паулюс Меммингер собственной персоной. Он закутался в плащ и надвинул на лицо шляпу, так что заспанные нищие узнали его с большим трудом.
Когда они наконец поняли, кто перед ними, то немедленно сообщили об этом Симону и Магдалене. Распоследний дурак понял бы, что казначей, если он крался по городу в столь поздний час да еще без охраны, явно что-то скрывал.
И разгадка этому, похоже, близка.
Куизль метался из стороны в сторону, боль огненной волной прокатывалась по всему телу. И всякий раз, если в одном месте она на время притуплялась, то в другом напоминала о себе с удвоенной силой. Терзала всепожирающим пламенем, даже сейчас, когда палачу удалось задремать.
Якоб знал все эти пытки, сам применял большинство из них, видел боль в глазах сотен людей – и вот теперь испытал все на собственной шкуре.
Он полагал, что может вынести больше.
Три дня пыток остались позади. На второй день допрос прекратили прежде, чем правое плечо вышло из сустава. Нет, не из жалости, в такое Куизлю было трудно поверить: просто чтобы сберечь его тело для следующих пыток. Поэтому сегодня утром допрос начали с «испанского осла» – вертикально установленной доски с отточенной верхней кромкой, на которую и усадили Куизля, при этом ноги оттягивали вниз тяжелыми булыжниками. А после обеда Тойбер снова сжимал пальцы и ноги в тисках и загонял горящие щепки под ногти.
Куизль молчал, ни единого крика не сорвалось с его уст; он только бранился время от времени и в отборную ругань вкладывал всю свою силу. А из-за решетки то и дело доносился голос третьего дознавателя.