Какой восхитительный покой, какое мягкое величие разлито во всей природе! Кто бы мог подумать, что мы находимся всего в двух льё от этого ревущего, изрыгающего пламя вулкана, который зовется Парижем? Вечером громкий гул, смесь криков, улюлюканий, проклятий, тонут в тихом шелесте листьев на ветру, в плеске ручья, в воркованье влюбленных птиц.
Мы с бедной Луизой задавались вопросом, почему человек, вместо того чтобы так безмятежно, так счастливо жить под усыпанным алмазами сводом небес, лежать у ручья на мягком зеленом дерне под сенью листвы, выбирает политическую борьбу, вражду партий, грязные, залитые кровью улицы.
Потом мы заговорили о Шарлотте Корде. У нее тоже было уютное гнездышко, были ручьи, зеленая трава, сень листвы в ее родной Нормандии — прекрасном краю вязов. И вот она, женщина, покинула этот райский уголок и проехала пятьдесят льё, чтобы вонзить нож в сердце человека, которого она никогда не видела, который ничем не обидел ее лично и которого она ненавидела только потому, что всей душой любила родину.
О мой любимый! Если революции когда-нибудь кончатся, если, Бог даст, любящие сердца соединятся, если вместо ужасных дней, которые зовутся 20 июня, 10 августа, 2 сентября, 21 января, 31 мая наступят дни без дат, мирные, сотканные из света и тени, тогда у нас тоже будет домик, хижина, хибарка на холме и мы будем смотреть оттуда, как течет река, как зреют колосья, как качаются деревья; мы будем сидеть в сумерках на вершине холма и смотреть, как садится солнце и ночь окутывает землю своим таинственным покровом; мы будем любоваться каждым чудом природы и выражать свою радость взглядом, улыбкой, поцелуем.
Мы засиделись на холме допоздна; мы слышали, как постепенно смолкали все дневные шумы, как отгрохотали телеги на дороге, замолк топор дровосека в лесу, стихла песня виноградаря в винограднике, угомонились птицы на ветках, замер дрозд в молодой поросли. Потом мы увидели, как тут и там зажглись золотые огни, земные звезды, а вместе с ними над сельской местностью разлилась тишина, и единственным звуком, который порой нарушал покой и будил эхо, был то долгий, то сразу затихавший собачий лай — какой-нибудь пес не спал в своей конуре у ворот фермы, сторожа стадо овец.
О, слушая этот засыпающий мир, мы и думать забыли о бурном собрании, о Марате, позирующем в ванне Давиду, и о Шарлотте Корде, сидящей в тюрьме в ожидании казни и пишущей Барбару.
Дантон вернулся в полночь; заседание было бурным, кордельеры требовали, чтобы Марата похоронили в Пантеоне, якобинцы встретили их требование холодно, Робеспьер высказался против, и предложение было отклонено.
Назавтра Шарлотту Корде должны были перевести в тюрьму Консьержери, а Марата — похоронить на кладбище у старой церкви Кордельеров, около подвала, где он так долго писал.
Эта смерть вызвала большое брожение в народе. Бедняки знали, что он их защитник, что он всю жизнь писал для них, и хотя они не читали его газет, но были ему признательны.
Дантон взял нас с собой на похороны. Торжественная церемония продолжалась с шести часов вечера до полуночи. При свете факелов Марата похоронили под одной из ив, которых так много росло на кладбище.
Когда отзвучала последняя речь, был уже час пополуночи.
После каждой речи из десяти тысяч глоток вырывались крики «Да здравствует Марат!», «Смерть якобинцам!» Эти крики ранили меня в самое сердце.
Многие требовали, чтобы Шарлотту Корде доставили сюда и казнили прямо на могиле. Напрасно Дантон успокаивал меня, всякий раз, как в толпе происходило движение, я представляла себе, что ее привезли из тюрьмы Аббатства и ведут на торжественный алтарь.
Мы вернулись в Севр на рассвете. Я была сама не своя от ужаса.
Наступило 18 июля; четыре дня назад умер Марат, четыре дня назад арестовали Шарлотту.
Народ начинал роптать: процесс слишком затянулся, куда же смотрят судьи?
Весть о том, что Шарлотту перевели в тюрьму Консьержери дала надежду сторонникам Марата. Было известно, что в Консьержери заключенные не сидят подолгу.
Шарлотта должна была в тот же день предстать перед Революционным трибуналом.
Дантон восторгался этой современной римлянкой; он хотел непременно присутствовать на суде.
Стало известно, что Шарлотта написала одному из молодых депутатов, племяннику настоятельницы монастыря в Кане. Но либо письмо не дошло до него, либо он не нашел в себе смелости ответить, так что честь защищать подсудимую выпала другому адвокату.
Официальным защитником был назначен никому не известный молодой человек Шово-Лагард.
Дантон вернулся в полном восхищении.
— Ну что? — спросили мы его, как только он вошел.
— Это не они ее судили, а она их, — ответил он, — и приговорила быть каторжниками истории.
Мы стали расспрашивать его о подробностях, но на него самое большое впечатление произвело ее торжественное появление в зале суда. Он заметил только, что во время допроса обвиняемой молодой немецкий художник, которого он знал, Хауэр, набрасывает ее портрет.
Она также заметила это, улыбнулась и повернулась так, чтобы художнику было удобнее рисовать.