Нас с Томом погрузили в другую повозку и повезли по главной улице в восточном направлении, в город Салем, что находился в пяти милях оттуда, и мы вдыхали резкий соленый запах, пришедший с моря вместе с приливом в Южную реку. Проезжая по улицам, шериф Джордж Корвин показывал на некоторые дома и сообщал: «Это дом вашего судьи Джонатана Корвина», «Здесь живет ваш судья Джон Хоторн», «А это молитвенный дом», будто мы просто заблудились и ищем дорогу домой. Прежде чем повернуть на север, в Тюремный переулок, он указал на дом и сказал: «Вон там дом бывшего губернатора Саймона Брэдстрита». И я вспомнила, как мы с матерью читали стихи его жены, Анны Брэдстрит. Строки, говорившие об обретенной надежде, забылись, в памяти остались строки только о надежде потерянной.
Когда мы рождаемся и повитуха извлекает нас из чрева матери на белый свет, первое, что мы ощущаем в новом для нас мире, — это запах. Новорожденные почти ничего не видят, и тело у них совсем слабенькое, но через пять минут после рождения они уже морщат носик, подергивают ноздрями и поворачивают голову в сторону ожидающей их груди, наполненной молоком. Когда шериф Корвин вел нас с Томом вниз по лестнице в ожидающие нас тюремные камеры, первое, что встретило нас в новом доме, был запах.
Казалось, будто вы заползли в мусорную кучу, которую много дней подряд поливал дождь, а потом ее накрыли парусиной и держали под палящим солнцем. Запах гниения был таким острым и пронизывающим, что у меня заслезились глаза и стало жечь в носу и в горле. К вони разлагающихся человеческих экскрементов примешивалось кисло-сладкое гниение испорченной пищи и чего-то живого, еще не умершего окончательно, что пахло плесенью, медью и болотом. Это был запах гниющего рогоза и тростника, спрессованных так, что превратились в подобие мха.
Каменные ступени были холодными, мои ноги предательски соскальзывали, когда я в темноте спускалась, держась одной рукой за веревку, а другой затыкая фартуком нос. Я слышала, как Том позади меня остановился, когда его затошнило, но шериф толкнул его в спину, чтобы шел быстрее. Там, куда мы спустились, было темно и тихо. Так тихо, что я подумала, что в подземелье никого, кроме нас троих, нет. Вскоре я увидела, что сквозь железные прутья решетки проникают крошечные лучики света от расставленных кое-где огарков свеч. Услышала, как натужно кашляет мужчина и, вторя ему, женщина прочищает горло. Услышала, как кто-то совсем рядом шевелится на соломе.
Когда мои глаза привыкли к слабому свету, я увидела, что мы стоим в узком коридоре. Направо — длинная камера с решеткой, налево — две камеры меньшего размера. Множество рук цеплялось за прутья решетки. Фонарь шерифа освещал руки, а темнота камер отсекала их у запястья, отчего казалось, что руки живут сами по себе, отдельно от тел. Шериф достал связку ключей, отпер деревянную дверь длинной камеры и, отворив ее, велел нам войти внутрь.
— Ты, парень, будешь в женской камере, — сказал он Тому. — Мужская переполнена. Но если станешь докучать женщинам, наденем на тебя колодки. Ты меня слышишь, парень?
Вонь, доносившаяся из камеры, была еще сильнее, чем на лестнице, а воздух был холодным и сырым. Отпрянув, я наступила шерифу на ногу, но, прежде чем он толкнул меня вперед, Том взял меня за руку и ввел внутрь. Дверь сразу же была заперта на замок, и вскоре мы услышали удаляющиеся шаги шерифа Корвина, который поднимался по лестнице. Мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, и молчали, боясь пошевелиться, пока свет, проникающий из узких окошек в задней стене, не позволил нам рассмотреть наше новое жилище. Пол был устлан соломой, и было слышно, как шевелятся люди. Вскоре мы их увидели. Сначала ступни, потом ноги, потом тела и лица женщин. Их было несколько десятков. Они лежали, сидели и стояли повсюду, и все смотрели на нас, вглядываясь в наши лица. Среди тюремных теней я искала хоть одно знакомое лицо, хоть кого-нибудь, а потом открыла рот и хрипло позвала: «Мама!» Услышав мой голос, некоторые женщины застонали, некоторые покачали головами, а молодая женщина, лежавшая у моих ног, заплакала. Но никто не ответил: «Я здесь».