И еще, вчера вечером он звонил с мобильного женщине, которую называл Сарой. Разговаривал с ней вежливо и дружелюбно, но при этом сначала чуть не сломал ручку, а потом вцепился пальцами свободной руки в волосы, и я поняла, что сдержанность дается ему с трудом.
Он сказал:
– Но это же было давно. – И еще: – Вот увидишь, я изменился. – А потом: – Разве я не заслужил второго шанса?
А сам все время смотрел на фото и кончиками пальцев то сгибал, то разгибал верхний левый уголок.
Слушая его разговор с той женщиной, я вспомнила отца. Потому что до миссис Мак с Капитаном был отец, и он тоже всегда просил второго шанса. По профессии он был часовых дел мастером, чрезвычайно искусным, мастер – золотые руки, к нему в ремонт несли даже самые дорогие и сложные часы.
– Каждые часы уникальны, – говорил он мне. – Они как люди: циферблат, невзрачный или драгоценный, – это лишь наружность, а за ней всегда скрывается сложный механизм.
Иногда он брал меня с собой в дома, куда его приглашали ремонтировать часы. Он называл меня своей помощницей, хотя я ничего не делала. Его провожали в кабинет или в гостиную, я оставалась с усердной горничной, которая всякий раз вела меня вниз, в просторную, дышащую жаром кухню, сердце семейного викторианского дома. Там непременно обнаруживалась тучная кухарка, которая трудилась у плиты, как кочегар у топки паровоза: краснощекая, с бисеринками пота на лбу, она не покладая рук набивала кладовые банками с домашним джемом и свежими хлебами.
Отец часто говорил мне, что в таком доме выросла и моя мать. Она сидела у большого полукруглого окна на втором этаже, когда он пришел чинить часы ее отца. Их взгляды встретились, они полюбили друг друга, и с тех пор ничто не могло их разлучить. Конечно, ее родители пытались сделать это, младшая сестра со слезами на глазах умоляла ее остаться, но моя мать была молода, влюблена, упряма и избалованна – и просто убежала из дому. Дети склонны понимать все буквально; вот и я, слушая эту историю, каждый раз представляла себе мать, которая бежит, шелестя атласными юбками, а за спиной у нее встает замок, где плачет ее сестра и бушуют разгневанные властные родители.
И я в это верила.
Отцу приходилось рассказывать мне о матери – сама я не успела ее узнать. Она скончалась, не дожив одного дня до двадцати одного года, когда мне было четыре. Ее убила чахотка, но отец уговорил коронера написать в свидетельстве о смерти «бронхит», так как считал, что это звучит благороднее. И напрасно: все равно, выйдя замуж за моего отца и порвав со своими титулованными родственниками, мать смешалась с серой массой простых людей, о чьей жизни история обычно молчит.
От нее остался единственный портрет, точнее, эскиз; отец оправил его в золотой медальон, и он стал самой большой моей драгоценностью. И был ею до тех пор, пока мы не сняли пару прозябших комнатенок в узком проулке восточного Лондона, где воздух навсегда пропитался запахом Темзы, а вопли чаек и крики матросов слились в монотонную песню; там-то мой медальон и исчез в кармане старьевщика, скупавшего тряпки и кости. Не знаю, куда делся портрет. Наверное, провалился в какую-то щель во времени, вместе с другими потерянными вещами.
Отец называл меня «Берди»[3]; говорил, что я его маленькая птичка. Мое настоящее имя – очень красивое, говорил он, но больше подходит взрослой даме, к нему пристали шелка и длинные юбки, зато у него нет крыльев и оно не умеет летать.
– А мне что, нужно имя с крыльями?
– Ну конечно, а ты как думаешь?
– А зачем ты тогда дал мне то, другое?
Тут он серьезнел, как всегда, когда разговор хотя бы краем выходил на
– Твоя мама назвала тебя в честь своего отца. Ей было важно, чтобы в тебе было что-то от ее семьи.
– Хотя они и не хотели меня знать?
– Хотя и не хотели, – говорил он с улыбкой и ерошил мне волосы так, что я сразу чувствовала: никакие беды не страшны той, которую любят так, как он любит меня.
Мастерская отца казалась мне местом чудес. Большой верстак под окном был весь усыпан пружинками, заклепками, металлическими пластинками, проволочками, колокольчиками, маятниками и колючими стрелками. Бывало, я крадучись входила в мастерскую через открытую дверь, вставала на колени на невысокий деревянный табурет и начинала перебирать вещички на верстаке, а он тем временем работал над какой-нибудь любопытной умной штуковиной, прилаживал к ней крохотные хрупкие частички, которые брал у меня из пальцев, иногда поднимая их к свету, так что они сверкали, как драгоценности. В такие моменты я без конца задавала ему вопросы, на которые он отвечал, глядя на меня поверх лупы; при этом он брал с меня клятвенное обещание – ни одной живой душе не говорить о том, что я видела в его мастерской, ведь мой отец не только ремонтировал старые часы, но еще изобретал новые.