«И за что же? — звучит у меня в ушах, — За что? Я ведь ничего не сказала»…
Стараюсь не думать, но ослабленная жаром воля не подчиняется. Мысли снова и снова возвращаются к ней.
«Кто мог это сделать? Кто? Человек? Такой же, как я, как она. Нет? Неправда. Человек не мог этого сделать. Дряблую, старую, седую… в спину, в пухлую со складками спину???»
— Не… воз… мож… но!!! — громко вскрикнула я. Соседка моя встрепенулась, проснулась.
— Что вы сказали? Плохо вам? Не спится?
— Да, если можно, дайте мне воды, пожалуйста. Она встала, налила в большую эмалированную кружку
воды и подала мне.
— Спасибо.
«Господи, она ляжет, заснет сейчас», — с ужасом думала я.
Я не спала до утра. Когда рассвело, мне стало легче. Но я знала, что теперь уж не забуду их. Полковница и Коля вошли в меня навсегда, были связаны со мной страданиями этой ночи.
И вот я теперь снова на свободе. Я в евоей квартире. Глиняный горшок все так же стоит в кухне на полке. Я написала Коле и Жене. Я их жду. И вот стучат, входит девушка лет двадцати и высокий костлявый малый лет семнадцати, плохо вымытый, растрепанный, бледный. Это он — Коля. Я смотрю на них так, как будто я их давно знаю. Женя одета бедно, но чието, а Коля не умеет или не хочет прикрыть нищеты. В глаза бросаются штаны, бахромзми болтающиеся по порыжевшим стоптанным башмакам, короткие рукава куртки, которые Коля тщетно старается натянуть.
— Вы Коля? — спрашиваю.
— Да.
— У вас документы есть?
Я задаю глупые, формальные вопросы, чтобы скрыть волнение, мне хочется схватить Колину громадную грязную лапу и крепко, крепко пожать ее, но я боюсь своего волнения.
— Покажите мне свои документы, — продолжаю я. Женя торопливо достает их из потертой сумочки. Я не смотрю на них, они мне не нужны. Я иду на кухню. На горшке с засохшим растением — пыль. Я смахиваю ее и бережно вношу горшок в комнату. Они с недоумением смотрят на меня. Я вываливаю засохшую землю на стол, вынимаю и разворачиваю слипшуюся, потрескавшуюся клеенку,..
— Вот, — говорю, — Коля, ваша мама дала, это для вас,
— Мамочка!
— Да! Я не могла раньше,,, у меня отняли ваш адрес,
— Мамочка! Это ее вещи.., ее. Вы!??
— Да, да. Мы с мамой внизу, а вы наверху, помните, в ЧК на Лубянке, вы еще сахар и селедку,..
Я не могу больше говорить..,
— Мамочка, мамочка.,. Вы знаете, она… ее.,, — и он закрыл лицо руками.
Через несколько дней они снова зашли ко мне, беспомощные, жалкие.
— Видите ли, — говорила Женя, — наше положение сейчас такое незавидное, Коле надо одеться, он учится, мы решили продать…
Они точно извинялись передо мной.
— Да? Ну так что же? Конечно, продайте!
— Да, но мы очень боимся… Не знаем» к кому обратиться. Это так опасно, говорят, за это расстреливают,
Я дала им адрес «надежного» спекулянта. Они, повеселевшие, ободренные, ушли. Больше я их не видала.
КАЛИНИН
— Выпустили? Опять теперь начнете контрреволюцией заниматься?
— Не занималась и не буду, Михаил Иванович! Калинин посмотрел на меня испытующе.
— Ну, расскажите, как наши заключения? Хороши дома отдыха, правда?
— Нет…
— Ну, вы избалованы очень! Привыкли жить в роскоши, по–барски… А представьте себе, как себя чувствует рабочий, пролетарий в такой обстановке с театром, библиотекой…
— Плохо, Михаил Иванович! Кормят впроголодь, камеры не отапливаются, обращаются жестоко,.. Да позвольте, я вам расскажу…
— Но вы же сами, кажется, занимались просвещением в лагере, устраивали школу, лекции. Ничего подобного ведь не было в старых тюрьмах! Мы заботимся о том, чтобы из наших мест заключения выходили сознательные, грамотные люди…
Я пыталась возражать, рассказать всероссийскому старосте о тюремных порядках, но это было совершенно бесполезно. Ему были неприятны мои возражения и не хотелось менять созданное им раз навсегда представление о лагерях и тюрьмах.
«Совсем, как старое правительство, — подумала я, — обманывают и себя и других! И как скоро этот полуграмотный человек, недавно вышедший из рабочей среды, усвоил психологию власть имущих».
— Ну, конечно, если и есть некоторые недочеты, то все же в общем и целом наши места заключения нельзя сравнить ни с какими другими в мире!
«Ни с какими другими в мире по жестокости, бесчеловечности», — думала я, но молчала. Мне часто приходилось обращаться к Калинину с просьбами, вытаскивать из тюрем ни в чем неповинных людей.
— Вот, говорят, люди голодают, продовольствия нет, — продолжал староста, — на днях я решил сам проверить, пошел в столовую, тут же, на Моховой, инкогнито, конечно. Так знаете ли, что мне подали? Расстегаи, осетрину под белым соусом, и недорого…
Я засмеялась.
Опять неуверенный взгляд.
— Чему же вы смеетесь?
— Неужели вы серьезно думаете, Михаил Иванович, что вас ие узнали? Ведь портреты ваши висят решительно всюду,
— Не думаю, — пробормотал он недовольно, — ну вот скажите, чем вы сами питаетесь? Что у вас на обед сегодня?
— Жареная картошка на рыбьем жире.
— А еще?
— Сегодня больше ничего, а иногда бывают щи, пшенная каша.
Я видела, что Калинину было неловко, что я вру.
— Гм… плоховато. Ну, чем могу служить? Помню, раз Калинин был особенно приветлив и весел,