А Нэко–сан отогревался на груди у каждой из нас по очереди. Мы влили в него сакэ, валерьяновых капель, теплого молока, и каким–то чудом он выжил.
Обычно Дэбу–чан недолго нежился в солнечном луче, когда у нас в доме был Кадзу–чан. Переваливаясь на непокорных еще ногах, хитро улыбаясь, Кадзу–чан подкрадывался и тащил кота за хвост. Дэбу–чан вскакивал, дико кричал и бежал в другую сторону. Падая, снова подымаясь, Кадзу–чан бежал за ним. Кадзу–чан был ужасно толст и пушист. Может быть, если бы снять с него широкое кимоно, одеть его по–европейски, Кадзу–чан оказался бы очень стройным мальчиком, но во всех этих одеждах он казался страшно неуклюжим, и неуклюжесть эта, пушистость увеличивали его прелестную очаровательность. Он был действительно очарователен, и это сознавали решительно все; это смутна чувствовал и сам Кадзу–чан, конечно, больше всех это сознавала сама кроткая Оку–сан — мать.
И вдруг мы лишились общества Кадзу–чан. Случилось это по моей глупой необдуманности. Таскала я Кадзу–чан на руках и так была увлечена его очаровательностью, что неожиданно для самой себя, забыв осторожность, чмокнула его в темнеющий бритый затылок.
Господи! И зачем только я это сделала! Я сейчас же спохватилась, но было уже поздно! А что я наделала, я мгновенно поняла по лицу Суми–чан. Я никогда не думала, что у добродушной японки мог быть такой злой, колючий взгляд! Она покраснела, побурела, все дружественное мгновенно слетело с ее лица, оно выражало презрение, ненависть. Я почувствовала себя преступницей, когда Суми–чан, точно охраняя от меня своего питомца, схватила его на руки и побежала домой, через дорогу, бормоча что–то. Я поняла только одно слово: «Китанай, китанай!», то есть грязно, грязно!
С тех пор Кадзу–чан не кричал мне больше по утрам: <<Тарутая–тан!» И не приходил к нам в дом. Мы были «китанай». Мне казалось, что и отношение Ока–сан к нам изменилось, она уже не улыбалась нам так приветливо, как раньше, в ее обращении с нами была холодность, сдержанность.
Старший сын — надежда и гордость каждой семьи — умер. Профессор рассказал нам, как это случилось. Мальчик поехал на курорт купаться в море с товарищами и заболел, сделались боли в животе. Профессор не предполагал, что сын его серьезно болен, когда получил первую телеграмму. Родители поехали к сыну, только когда получили вторую телеграмму, что мальчику плохо. Они перевезли его в Токио в госпиталь, но время для операции было упущено, и мальчик умер от гнойного воспаления аппендикса и брюшины.
— Я ужасно мучался, упрекал себя в смерти сына, — говорил профессор, улыбаясь и похохатывая. — Если бы я выехал сейчас же после получения первой телеграммы, может быть, нам удалось бы его спасти, но я, ха, ха, ха, решил, что это несерьезно, был занят к тому же и не поехал… — Голос его вдруг оборвался, он замолчал, но продолжал растягивать рот улыбкой.
Мне было так тяжело слушать этот смех, видеть гримасу, заменяющую улыбку, что я не выдержала.
— Вам тяжело, почему же вы улыбаетесь? — спросила я его.
— Мы считаем, что не имеем права печалить других своим горем, — сказал он серьезно. — Поэтому смеемся, когда нам хотелось бы плакать.
Еще когда сын его был жив, профессор ездил в Россию, чтобы пополнить свои знания русского языка. Говорит он по–русски отлично, почти без акцента, пожалуй, единственный недостаток его речи — слишком большая старательность в выговаривании окончаний слов. Профессор знает не только классическую русскую литературу, но и современную советскую, и мы нашли у него довольно хорошо составленную библиотеку русских книг.
В Москве профессор познакомился с советским писателем. Это было в то время, когда в России было очень голодно, провизию доставать было трудно, особенно тяжело было с детьми — не хватало жиров, молока. У русского писателя жил племянник, мальчик лет семи, круглый сирота, недокормленный, как и все.
— Отдай мне племянника на воспитание, — сказал раз профессор своему приятелю. — Он будет разговаривать с моим старшим сыном по–русски, а я хочу, чтобы мой сын изучил русский язык и сделался переводчиком и профессором русской литературы, как я.
— Ну что же, возьми, — ответил писатель.
Это была шутка, но бывает иногда, что шутка вдруг начинает приобретать смысл, находит оправдание, превращается в серьезное, и вот решается судьба человека, как в данном случае решилась судьба мальчика Толи.
Профессор привез Толю в Японию, где Толя сейчас же превратился в Тору–чана. Тору–чан скучал, плакал, ничего, кроме риса, не мог есть, а потом привык. В школе его прозвали «зеленые глаза».
Учился он плохо, иероглифы не давались ему. Но говорить по–японски он научился очень быстро и так же быстро стал забывать русский язык, а когда мальчик умер, особого смысла в пребывании Тору–чана в Японии для профессора уже не было.