Иногда он силою издевательств над собой пробовал изымать воспоминания об Ольге. Язвительно тыкал в себя: «Мало тебе, олуху, досталось? Разве лагерная вошь да вор Артист мало тебе уроку дали? Выживешь на войне — будут тебе десятки, сотни девок Одна другой краше, одна другой преданней!» Чужесть и невыплеснутая обида к Ольге владели им в такую злобствующую минуту. Но чаще, все чаще и чаще, сливаясь почти в поминутное желание, Федора занимала щемящая мечта повстречать Ольгу. Хоть краешком глаза повидать! Хоть одним пальчиком прикоснуться!
До сих пор Федор казнился, что не разгадал Ольгу и не сделал ей шаг навстречу на той жаркой вырубке, где однажды собирали землянику. На вырубке Ольга споткнулась об корень пня, просыпала лукошко с ягодами. Земляника была сочная, даже чуток переспелая: подыми ее с мелкого хвойного мусора — от нее только красная чечка, а уже не ягода. Ольга села на пень возле просыпанного лукошка, вся бледная, вся дрожит от досады. Глаза застят слезы. Будто не ягоды извела, а свалилось на нее горькое горе.
— Другой наберем, — утешал ее Федор, нагнувшись к ней. — Нечего убиваться, Оленька. Ягод еще полным-полно.
Тут Ольга порывисто обняла Федора, прижалась к нему, как напуганное дите жмется к взрослому, пронзительно зашептала:
— Никто тебя так любить не будет, как я буду. Всех сильнее буду тебя любить. Вдвоем мы с тобой горы одолеем. Ты не предавай меня только. Одну не оставляй. Обманом не живи. Обман-то всякую любовь подточит. Не ходи к Дашке. Пожалуйста, не ходи. — И уже совсем слезным, едва уловимым шепотом: — Я сама тебя любить буду. Вся любить буду. Душу и тело отдам… Вот вся я твоя, и ты моим весь будь!
Федор в тот момент даже растерялся и Ольгиного чувства на себя не примерил… Ему просто сделалось ее жалко. И впрямь она как дитя. Только и погладил ее по головке. А потом всякий раз, проходя мимо вырубки, даже в зимнюю снеговитую пору, смотрел на это место со странным виноватистым чувством. В то время, когда с дрожью в голосе признавалась ему Ольга, он только начинал похаживать к Дарье. А сама Ольга еще знать не знала Савельева. Кто кого обманул? Почему вслед за Дарьей стал помехой несчастный Савельев? — тому объяснения не находилось. Все б могло объясняться девичьей переменчивостью, да как-то связно не объяснялось. А если месть? Так месть для любви — не сестра, не подруга, не дальняя родственница. Месть — что тот пень на дороге, об корень которого запнешься и попортишь добрую ягоду… Да и что такое человечья-то любовь? Есть ли у нее твердь? Или все это ветер? Блажь? Из тюрьмы любовь и вовсе кажется забавой для свободных и сытых. Любовь над голодным и униженным власти не имеет! Но вот война. Война кровавей и страшней неволи, но всякий на войне любовью напитан. Даже победа чего будет стоить, ежели не последует за нею любовь? Всяк из солдатской братии о любви мечтает. Иной слова о ней вслух не проронит, но с нею живет. Во сне имя любимой шепчет… Тем более теперь, когда фашистских псов паршивых гнали со всех фронтовых краев, когда все верили, что уже скоро доберутся до виселицы, на которой вздернут Гитлера — этого заклятого супостата…
«Будь чего будет, Ольга! Твоя Лида мне не решальщик. Я теперь никому, кроме себя, не верю…» Буйствовали, ходуном ходили, как хлябкая ставень на ветру, облитые то злостью, то елеем ночные думы Федора.
Но наутро солнце взбиралось наново, давая очередной круг госпитальной передышке вдали от передовой. Галя разносила градусники. Ей говорили комплименты. Потом она собирала градусники. Ей опять говорили комплименты. С непритязательной болтовни открывался день.
— Скажи нам, Палыч, — с ернической любезностью обращался Федор к ездовому, — вот ежели бы тебе выпала возможность полюбиться с Галей. А в тот же час по полю бродила бы ничейная кобыла. Че бы ты выбрал?
Палыч приподнимал с постели голову. Из-под повязки, которая нависала у него над бровями, остро глядел на Федора, точнее вслушивался в вопрос.
— Полюбиться с Галей? — переспрашивал он, и рот его расползался в сомнительной ухмылке.
— Но в это время — в это время! — ничейная бы кобыла-
Круглые щеки Христофора начинали сильнее круглеть от улыбки, смеховые слезы копились на нижних веках; предчувствие Федорова подвоха заранее веселило.
— Конечно б, ее взял! — заявил Палыч. — Где ж ты найдешь такого остолопа, который бы от такого счастья отказался?
— От кобылы?
— Шут с ней, с кобылой-то! Все равно не моя. От такой бабы!
Христофор помаленьку запускал мотор смеха, начинал экать и блестел глазами.
— Понято. Первый случай выяснили, — деловито загибал Федор палец. — Теперь скажи, Палыч. Вот ежели бы твоя баба, как наша Галя, работала бы в госпитале медсестрой…
— Ну? — настораживался Палыч, и торчавшие из-под бинтов уши у него краснели.
— И вот такой же, как ты, воин — орел, орденоносец (Палыч действительно имел орден)…
— Ну?
— Хрен гну! Слушай сперва, не понужай. Ухи-то пошире растопырь.
У Христофора по щеке уже сбегала слеза.
— Так вот. Орел, орденоносец, как ты, позавлекался бы с ней, с твоей бабой. Простил бы ты ее али бы нет?