— Война! — воскликнул Трепко. — Тогда отпустите меня в армию. И скажите, что с матерью.
— Постараемся.
— Все стараются.
— Не веришь нам, Збигнев Зигмунтович?
— Не верю, — бросил парень. — Сколько я проработал в леспромхозе… Сколько раз просился!
— Дам теперь тебе работу полегче, в смолокурне.
— Я не ищу, чтобы была полегче.
— Хочешь еще выпить?
— Хочу.
— А что с отцом? — продолжал допытываться уполномоченный, но Трепко молчал. — Не хочешь говорить?
— Отца я почти не знаю, — ответил он наконец резко. — Собственно, даже не помню его. Родители разошлись, когда мне было шесть лет. Не подходили они друг к другу. Отец сидел.
— За что?
— За коммунизм.
— И где он теперь?
— Откуда я могу знать? — пожал плечами парень.
— Пойдешь работать на дегтярно-скипидарный завод, — решил уполномоченный поселка.
— Мне все равно куда, — ответил Трепко. — Если не пошлете в армию — все равно отсюда сбегу.
Это были пустые дни. Павлику впервые за многие годы нечем было заняться, и он чувствовал себя бесполезным человеком. По утрам — а просыпался он обычно очень рано — садился у окна в комнатенке Ани и видел спешащих на работу людей, стоящих в очередях за хлебом и газетами женщин, бегущих с портфелями в школу детей. Война определяла ритм жизни, придавала смысл работе на заводе, в госпитале, а он все сильнее ощущал свое одиночество и ненужность, как будто у него не было здесь ни друзей, ни сестры, как будто ему не предлагали работать в польской редакции радиокомитета. «Считаешь нашу работу бесполезной?» — спросил его однажды Тадеуш, «Я не гожусь для нее, — повторял Павлик, — я должен иметь конкретную работу, меня бесит ожидание». Ну чего в самом деле ждать? Победы, которая будет завоевана без их участия, которую они получат как подарок, чтобы вернуться обратно в Польшу? В какую? Его угнетали вопросы, на которые он не мог найти ответа, а рассуждения Тадеуша казались чересчур теоретическими, далекими от действительности, он назвал их когда-то политической фантазией, не свойственной коммунистам. Польша времен Кривоустого [35]? Демократия? Единство в борьбе с немцами? Какое это имеет значение теперь, когда враг стоит по-прежнему под Москвой и Ленинградом, а Польшу представляет буржуазное правительство Сикорского, признанное Советским Союзом? Где место Зигмунта Павлика?
Пробился на прием к одному из секретарей Куйбышевского комитета партии. Это был пожилой мужчина с неторопливыми жестами, тщательно взвешивающий свои слова. Он принял Павлика без демонстрации своей занятости, но и без особой теплоты.
— Я хочу от вас, товарищ Фролин, самого простого, — говорил Павлик, — чтобы мне дали какую-нибудь конкретную работу. Разве люди в тылу вам не нужны?
— Нужны, — подтвердил Фролин.
— В армию меня уже не возьмут. Не знаю, правы ли врачи, думаю, что нет; речь идет не только о здоровье.
— Этого вы не должны говорить, — буркнул секретарь раздраженным тоном.
— Так направите меня на работу?
— Нет, — сказал Фролин, — не направим. Вам предлагали работу в польской редакции радиокомитета.
— Это не для меня.
Фролин пожал плечами.
— Во время войны люди не выбирают своей судьбы.
— Вы же все обо мне знаете. — Павлик повысил голос. — Не доверяете мне?
Секретарь усмехнулся. Он был одет, как Сталин на портрете, в серый френч с отложным воротником, застегнутым под самой шеей.
— А что значит — доверять? — спросил он.
— Хотели послать меня в стройбат, но я добился направления в армию, хотя польских коммунистов посылали чаще всего именно в стройбаты.
— Люди везде нужны, товарищ Павлик.
— А если я вступлю в армию Сикорского?
— Воля ваша, — снова усмехнулся секретарь.
— А что вы, собственно, думаете о польских коммунистах, что это какой-то резерв?
— Если резерв, — сказал серьезно Фролин, — то ваш, а не наш.
После этого разговора Зигмунт понял, что ничего не добьется.
Зашел в ближайшую чайную выпить рюмку водки. Пил он редко. Артеменко, львовский партийный деятель, с которым он когда-то немного дружил, считал даже воздержанность Павлика свидетельством его неискренности или особой осторожности: «Ну и хитрец ты, хочешь оставаться трезвым, когда у меня шумит в голове. Ух, лях проклятый».
Входя в заполненный людьми зал, он вспомнил Артеменко. «Лях проклятый», — подумал и почувствовал, что эти сто граммов водки сейчас ему очень нужны. Он ничем не отличался от стоящих у стойки мужчин. Большинство, как и он, были в солдатских шинелях; терпеливо ждали своей очереди, вынимали из карманов шинелей измятые банкноты и зорко следили за буфетчицей, наполняющей стаканчики. За Павликом стоял красноармеец, опирающийся на костыли.
— Ты откуда? — спросил он, но Павлик не понял. — Где тебя ранили?
— Под Яхромой.
Тот покачал головой.
— А меня под Волоколамском. Паскудная жизнь! Два дня жду поезда, чтобы уехать домой, хотя, собственно, спешить мне некуда. Зачем бабе такой мужик? Но мне баба нужна. — Протянул руку за своими ста граммами и скрупулезно отсчитал деньги. — Водку можно, — продолжал, — только закуски нет. Для таких, как я, война закончилась, а другие умирают, даже страшно подумать, как долго будут еще умирать.