В такой тяжёлой тиши человек невольно тоскует о прошлом, стремится вспомнить всё лучшие дни, что выпадали в жизни, и часто не может вспомнить их, — в общем, состояние хуже некуда. Каретников почувствовал, что лицо у него сделалось мокрым. То ли от пота — в этой жаре невольно превращаешься в сырую тряпку, то ли от слёз. Но ведь он не плакал. Точно не плакал.
Провел рукою по лицу, тайком, боясь, чтобы не увидели солдаты, лизнул языком пальцы. Пальцы были солёными. Так плакал он или нет? Возврат в прошлое, случается, вызывает душевное остолбенение, восстанавливает запахи и звуки, и Каретников, будучи не в силах сопротивляться, покачал головой, осуждая и одновременно жалея самого себя.
Он начал вспоминать прошлое, ту стылую ленинградскую ночь, и перед ним готовно, будто специально ожидала этого, возникла Ирина. Белое струящееся платье, ладные туфли, сшитые из добротной лаковой кожи, аккуратно расчёсанные волосы и серые, дождисто-осеннего цвета глаза. Каретников невольно потянулся к ней — слишком влекущим, зримым было видение, выкинул вперёд руку и в тот же миг охнул от боли: ударился пальцами о деревянную, с крупными трещинами балку.
Боль отрезвила его. И вовремя отрезвила: на околице села показались четыре танка, за танками, утопая в высоких пыльных султанах, поднятых траками, бежали гитлеровцы. Видение исчезло так же стремительно, как и появилось…
Демобилизоваться Каретникову пришлось не скоро — в феврале сорок шестого года. Каретникова хотели оставить в армии — он был командиром перспективным, грамотным, нужным, предлагали пойти учиться в академию, но Каретников упёрся на своём: уж коли положена демобилизация — будьте добры, демобилизуйте!
Он приехал в Питер и не узнал города — ничего общего с тем тревожным холодным Ленинградом, где мёртвых было больше, чем живых, который у него остался в памяти. Город был иным — собственно, каким он и должен был быть, каким Игорь Каретников и помнил его до войны. На такси добрался с вокзала до Голодая, вошёл в квартиру, — дверь была не закрыта, и он вошёл без стука, прислонился затылком к косяку, стоя на возвышении порога: мать, старенькая, седенькая, сгорбленная, даже не повернула головы. Она сидела над какой-то книжкой и старательно закладывала страницы бумажками, — Любовь Алексеевна, как знал Каретников, работала теперь в заводской библиотеке, старая её библиотека сгорела, попала немецкая бомба-зажигалка, — наверное, кому-то готовила материал. Возможно начальству.
— Мама! — осипшим голосом позвал Каретников, поднёс руку к задрожавшему сухому рту. Уголки губ дёргались, будто их подсоединили к току, сами губы приплясывали.
Его мать, кажется, оглохла, она не слышала голоса сына. То ли от старости оглохла, то ли от голодовок, то ли от снарядного грохота. Она даже головы не повернула в сторону Игоря.
— Мама! — снова позвал Каретников.
На этот раз мать почувствовала что-то, приподняла голову, посмотрела в окошко, обмётанное по окоему рамы инеем, а в середине чистое, в котором была видна снеговая муть поля, несколько криво растущих деревьев и далее скучная ледяная ровнота залива. На деревьях, свесив тяжёлые носы, сидели вороны и угрюмо молчали.
«Вороне бог послал кусочек сыра, — заметалось в голове забытое, школьное, заполошное, — ворона съесть сыр собралась… ещё чего-то там такое… М-да, Каретников, школу тебе надо начинать сызнова, всё вышибла война. Мама!» — вскричал он беззвучно и в следующий миг повторил вслух:
— Мама!
Мать по-прежнему не слышала его, продолжала глядеть в окошко — то ли вороны, то ли кривые, знакомые с детства деревья — сколько раз обламывались под Игорем сучья, и он падал вниз — заинтересовали её… Каретникову вдруг сделалось страшно. Он снова потёрся затылком о косяк, ему показалось, что голос его не только осип, но и вообще исчез, испарился — или что там ещё может с голосом произойти? — он только что позвал мать и не услышал своего зова, что-то булькнуло у него невнятно в горле, и всё, больше ничего не было.
В минуты, когда что-то отказывает, нельзя терять себя, нельзя суетиться, поддаваться панике, тоске, нужно обязательно собраться с силами, войти в норму… Тьфу, при чём тут «обязательно собраться с силами», не «поддаваться панике»? Казённые, дежурные, чужие слова лезут в голову. Он же собственную мать видит, вы понимаете — ма-ать!
— Мама! — прежним осипшим, совершенно неслышимым голосом позвал Каретников.
Любовь Алексеевна выпрямилась, напряжённо вытянула голову, по щеке у неё пробежала короткая тень, прикоснулась пальцами к виску, будто бы остужая боль, и прошептала неверяще:
— Иго-орь!