Впрочем, надежды на Скрябина, которые питали и де Сталь, и прежнее руководство партии, оправдались лишь отчасти. Внешне жизнь федоровцев с его приходом изменилась мало. Как и раньше, вся практическая подготовка к Мистерии велась Скрябиным внутри секты. Федоровцы же остались на периферии, достаточно сказать, что ни один из них в узкую группу ближайших учеников Скрябина так и не был введен. Тем не менее разложение партии остановилось, кончились давно раздражавшие де Сталь жалобы, что борьба напрасна и жизнь прожита зря; наоборот, в каждом теперь было ощущение причастности к чему-то, возможно, решающему для судеб мироздания. Никто из них не сомневался в верности пути, избранного Скрябиным.
Раньше они обвиняли в неудачах партии кого угодно, только не себя, теперь же поняли, что причина, почему они по-прежнему на вторых ролях, одна: они еще плохо, несравненно хуже, чем старые ученики Скрябина, знают и понимают его музыку. Они пытались догнать время, для них, например, сделалось нормой не пропускать ни одного концерта, где играл Скрябин, и это касалось не только Москвы: в полном составе они сопровождали его в гастрольных поездках. Так что, хотя и при нем за партией не числилось терактов, забастовок, митингов и демонстраций, культ Скрябина среди федоровцев разрастался, они буквально соревновались с его ближайшими учениками в любви и преданности учителю.
Все это де Сталь наблюдала, однако, со стороны, предвоенные годы очень изменили ее жизнь; выполняя различные поручения большевиков, она если и бывала в Москве, то редкими и довольно короткими наездами. Отношения со Скрябиным оставались теплыми, по мере надобности они переписывались, но послания по большей части были связаны с интересами их партий и лишены сантиментов. Правда, иногда живые нотки проскальзывали. Так, в четырнадцатом году, когда до нее — она была в то время в Стокгольме — из России стали доходить слухи, что Скрябин, несмотря на пошатнувшееся здоровье, собирается идти на фронт, она написала ему длинное путаное письмо, умоляя, заклиная не делать этого.
Ответил он ей быстро и совершенно восторженно: война началась, писал он, и путь к Мистерии открыт, день, который и он, и человечество ждали тысячелетия, наступил. Он не понимает ее грусти, не понимает, как она может не видеть, что это час радости и торжества, час ликованья и веселья. Дальше он подробно рассказывал ей о своем новом друге Николаеве — де Сталь слышала о нем впервые, — который был мобилизован два месяца назад и теперь пишет, что просто упивается войной, кровью, впервые он живет настоящей, яркой, полной красок жизнью, все в нем открылось и освободилось, все чувства обострены, даже исступленны, и он наконец понял, что есть он — человек. В приписке Скрябин сообщил, что и сам бы с радостью пошел на войну, но здесь, в тылу, может сделать больше, так что ее тревоги безосновательны. „У меня, — заключал он письмо, — припасено немало своих сорокадюймовых снарядов, только совсем иного рода“.
Через три месяца на тот же стокгольмский адрес пришли с небольшим интервалом еще два его письма (второе — из Швейцарии, которое она прочитала лишь в шестнадцатом году, когда Скрябина уже год как не было на свете). В первом письме он сообщал, что скоро уезжает в Швейцарию — последний клочок мира, зажатый между двумя вступившими в решающую схватку блоками, — и дальше: человечество уже готово принять ту благую весть, которую он ему несет, и свою проповедь, свой крестный путь он, Скрябин, решил начать именно в Швейцарии. Оттуда он будет услышан всеми. Второе письмо, отправленное из Женевы на десятый день пребывания там, было очень странным. В нем Скрябин писал де Сталь: „Клянусь тебе, если бы я сейчас убедился, что есть кто-то другой, кто больше меня и может создать такую радость на земле, какую я не в силах дать, я бы тотчас отошел и уступил ему место, но сам, конечно, перестал бы жить“.
Отсюда, Алеша, — продолжал Ифраимов после полученного и выпитого нами вечернего кефира, — и пойдет разговор о том новом, что сделал и за что погиб профессор Трогау и был разогнан ИПГ. Историки музыки знают, что Скрябин всегда был окружен людьми, всегда достаточно с ними откровенен, и жизнь, которую он прожил, сравнительно хорошо документирована и известна его биографам, но тот месяц в Женеве — полная загадка. Что с ним тогда произошло, какой кризис он пережил, что понял — все в темноте. Из женевского письма при первом прочтении можно сделать вывод, что впервые он усомнился, что призван, что он Мессия, и дальнейшее, похоже, это подтверждает. Но почему, из-за чего была утрачена вера в свое предназначение? Стараниями Трогау удалось восстановить внешнюю канву событий: где и как Скрябин жил в Женеве, однако, я думаю, главное — то, что происходило в душе Скрябина, — так никогда и не станет известно. Пожалуй, это к лучшему: есть вещи настолько тяжелые, что они должны уйти в могилу вместе с человеком.