«А ты, — говорил он ей, — хочешь отмолить их, хочешь сохранить им жизнь, чтобы это длилось и дальше. Ты идешь на все, что только можно представить, и чего добилась? Они по-прежнему ведут себя как скоты, любому ясно — они обречены, они сами обрекли себя на гибель. Ты посмотри, — убеждал он ее, — разве они способны помочь партии? Это отработанный материал, камень на шее, скольким ты ради них пожертвовала, ты ведь настоящая героиня, — он старался ей дать понять, что не винит в том, что она с ними спала, это не измена ему, а ее жертва: — Но разве хоть один из них отказался от льгот, от пайка, подумал об общем благе?»
Федоров, конечно же, был очень умен, знал, как к ней подойти, и в конце концов он, как и она в свое время со Сталиным, нашел нужные слова. Слова, которые убедили де Сталь, что всей ее любви не хватит, чтобы спасти большевиков, а с ними вместе — партию. И когда через семь дней он добился, чего хотел, выгнал стариков на улицу, под снег, она, хоть и кричала, внутренне была к этому готова, уже приняла это. Он тогда сказал ей:
«Пойми, дело не в тех, кто лежит с нами рядом, партия жива не ими, и она не погибнет, даже если погибнут они. Партия бессмертна, она — как Бог, и пребудет вечно. Пока будешь жива ты — она будет жива тобой, одной тобой, то есть она переживет потоп, не канет в его водах, в твоем лице она спасется и продлится, потом она продолжится в твоих детях, ты можешь не бояться. Вот и все, что я хочу тебе сказать…»
После отбоя она ушла к себе в палату и, спокойно, не спеша обдумав то, что услышала (Федоров ее не торопил), согласилась с ним, поняла, что он прав: ее любви, так же, как раньше моей, не хватило, чтобы спасти хотя бы одного из них. Они и вправду были обречены, раз ничья любовь больше не могла им помочь.
Неделю спустя, когда Федоров уже знал, что де Сталь ни в чем не будет ему преградой, поздним вечером в отделении появилось ровное, почти неотличимое от далекого гула шуршание. Возможно, это была ночь полнолуния, в которую у больничных стариков всегда обострялся их обычный синдром «сборов в дорогу». Из-под матрацев и подушек, из тумбочек, из-за батарей и плинтусов и еще из самых странных мест они доставали свои заначки, все-все, что было ими скоплено на черный день: высохшие горбушки хлеба, фантики, тряпочки, какие-то крючки и пружинки, рассыпающиеся прошлогодние листья, такие же цветы, прочий хлам; все это осторожно — они боялись, что их заметят и не дадут уйти, — завязывалось и паковалось в узелки, свертки, коробки, кульки, а дальше они, шурша по полу тапочками (шуршание и сливалось в гул), выбирались из палаты в коридор.
Одновременно с шуршанием, так что я никогда бы не смог сказать, что было раньше, что было причиной, а что следствием, в отделении раздался звонкий фальцет Федорова. Как фавн, подпрыгивая на ступеньках лестницы, сломя голову носясь взад и вперед по коридору, вдоль стены которого равномерно струилась цепочка стариков, но не задевая и не касаясь ее, то и дело влетая в палаты, он радостно, почти срывая голос, кричал: «Последний день уплаты партийных взносов… Не внесший деньги автоматически выбывает… Закрытое партийное собрание… Явка всех членов партии строго обязательна… Не явившийся автоматически выбывает… Выбывает! — орал Федоров с лестницы. — Закрытое постановление ЦК партии о всемирном потопе!.. Допускаются только старые большевики… Ответные действия партии… Мы готовы к борьбе!.. В части „Разное“, — возглашал он с другого конца коридора, — личное дело члена партии с шестнадцатого года Хорунжего… Аморалка… Сорок лет секретарша была его любовницей… От нее у него двое детей… Жена разоблачила Хорунжего… Можем ли мы и дальше терпеть таких людей в своих рядах? Думаю, нет! — взывал он. — Высказаться должны будут все!..»
Потом вдруг сразу, я даже не понял — как, Федоров оказался на первом этаже, у входной двери, где уже собралась почти половина отделения и где зареванные де Сталь и медсестры с нянечками, цепляясь из последних сил за ноги стариков, пытались не выпустить их во двор.
Очевидно, Федорова пока устраивало, что старикам не дают уйти, потому что здесь он, так же гогоча и так же, как и раньше, свечкой взмывая над головами, теперь восторженно и ликующе вопил: «Выпущен никто не будет! Не сметь никого выпускать!.. Все знают, что приказом Кронфельда прогулки зимой категорически запрещены… Кто же вас выпустит, да еще в такую погоду?..»
Только потом я понял, что Федоров просто тянул время, он ждал, когда тут, внизу, соберутся наконец все больные. Но старики это знать не могли и были напуганы его криками о Кронфельде и тем, что медсестры явно Федорова поддерживали. Раньше они молча, не поднимая глаз, упорно пытались оттеснить медперсонал и Сталь от входной двери и почти достигли своего — появление Федорова сломало их планы, больше не веря в успех, больные возбужденно загомонили, натиск их ослаб.