Жизнь пошла своим чередом; приятелю я более не мог звонить. И внешне там было что-то не то, и внутренне — и внутренне было что-то не то; я действительно «не мог» таскать Ирину туда, сюда: я
Мы встречались по кабакам; то есть основное
О, московские кабаки.
С чем их сравнить?
До этого я как-то не знал их реально и по нужде; ну, посидел — посидел; ну, не попал (очередь, мест нет — традиционное), и черт с ним; когда требуется, я, как ты знаешь, провожу время в своем родном, в академическом; там свои, и кабак — не кабак; там и верно вроде отдых.
Но в свой, я говорил, я не мог таскать Ирину все время; ты понимаешь. И она ежилась — при всем своем спокойствии, — и я порой изнывал; есть пределы нарушений приличий, и никто из нас не властен над этим в бытовой жизни. Удивленные глаза солидных людей, знакомых с моим семейством. Беспрестанные приставания холостых и нехолостых друзей. Укоризненные взгляды даже и буфетчиц, официанток. Барменша одна у нас там — такая. Знает и меня и семейство. И прилипания — прилипания не только друзей, но и всех на свете мужиков: все вроде так и сяк знакомы и пользуются этим; в чужом месте это не так… назойливо, хотя и наглядней порою.
«И вообще», как говорят туристки-студентки.
Было бы проще, будь не Ирина; но ты себе представить не можешь, какой ураган самолюбивых, ревнивых, чувственных эмоций возбуждала она в то время как у мужчин, так и у женщин. Сейчас вроде все же потише… Просто баба — это бы ясно; но не эта.
И вот, мы часто таскались по городским кабакам.
Ты подходишь, и ты уже не свободен: если б я умел нравиться незнакомым швейцарам, официантам, вся моя жизнь шла бы иначе. Очередь, разумеется; я лучше буду жить разутым, раздетым, голодным и одиноким, чем эти очереди; все это, видимо, тотчас же начинает отражаться на моей физиономии, ибо окрестные люди и швейцар, «морда», торчащий из-за стекла двери, смотрят угрюмо и неприязненно, и презрительно. Во-первых, они видят, что не свой — не из той компании, во-вторых, вот это — моя физиономия. В-третьих, у нас в таких заведениях вообще как-то так положено. При всем том, что ныне все шляются по кабакам, в атмосфере остался от старых лет оттенок запретности; мол, могу и пустить, а могу и в черный ворон. Кроме того, это материальное благо, которого ты добиваешься: это в последнее время рождает то взаимно настороженную, скрыто злую и холодную слащавость, то — угрюмство; и уж минимум — снисходительное злорадство со стороны минутного повелителя этого ничтожного материального блага. От этого во всех, и в очереди, и в швейцаре, есть раздражение. Не знаю, может, я чувства свои и своего «поколения» переношу и на прочих; я — не человек чужого ресторана, это решено и подписано; допускаю, что нынешние — что они и в этом иные… Кстати, Ирина чувствовала себя в этой атмосфере как в своей — как рыба в воде и спокойно.
Он умолк на минуту.
Мы выходили ко второму массиву окрестных гор — к Медному хребту; постепенно прорисовывалась поперечная долина, идущая к морю…
…Небо и горы.
— Так вот, рестораны эти. Мы подходим, мы стоим. Дать трояк швейцару? но — через головы?
Не люблю я лезть через головы: и прямо и фигурально; и вот это поганое чувство: за свои деньги да унижаться еще; просить… улыбаться…
Истинно понимаемый швейцаром человек, он этого швейцара, он не принимает его во внимание; он автоматически улыбается, просит, как улыбался, просил бы пса, чтобы тот пустил бы в некий Сезам; «open, Sesame» — из детских уроков английского; а прошел — лицо тускнеет, — и тут же он забыл о швейцаре; в свою очередь швейцар убирает улыбку и тут же забывает о давшем; все на месте… И лишь ты, угрюмый с угрюмым, попадаешь в зазубрины механизма; ты — песок средь смазанных поршней; и от этого еще тоскливее; и от этого… ты, мужчина… Насмотрелся я на московские кабаки.
Ирина, как говорил я, довольно благодушно терпела, присутствовала при всем при этом — при вхождении, ожидании, подлом усаживании за стол, когда скользкий официант тебе заранее сахаринно, а то и прямо «хамит», еще не подозревая, что ты возьмешь коньяк (Ирина предпочитала его). И
И философствуешь.
Она спокойна и улыбается.
— Скажи, Ирина, — я начал как-то. — Ты
Она помолчала, мелкой гримаской дав мне понять, что опять я не сдерживаю слова, по собственной инициативе преподнесенного ей недавно: «Не выяснять отношений — за бесполезностью этого занятия применительно к тебе — к Ирине». — Ну, ну… а все же.
— Что значит — люблю! — терпеливо спросила она. — Я не понимаю этого слова.
— Ну, ну. Ты, женщина…
— Нет, честно — не понимаю.