Они существовали в разных плоскостях жизни; он вращался по своим орбитам, она — по своим; у него — гносеология и все прочее, у нее — английский, медведи, драки и визг на улице, игры в принцев и принцесс; но он ныне думал о том, как всегда — всегда, неизменно — стоило ему обратить свое царственное лицо, свой лик Папы в сторону дочери — и она с готовностью, с полнейшей готовностью, будто только и ждала этого, расцветала счастьем, полнейшим счастьем на своем ясном, щенячьем личике — и так и вся и обращалась к нему, как подсолнух к солнцу — входила в его «сферу».
Папа… папа.
Он снисходительно:
— Маша, идем в лес?
— В лес?!
В каком бы увлечении до этого ни была, она
И он снисходительно улыбается.
И эта пустая комната; и эти медведи.
О, горе.
Врачи изводили их умолчаниями, намеками на угрозы или попросту неопределенностью объяснений.
В таких случаях даже самые умные забывают, что врачи — тоже люди, а не господы боги, и не все ведают наперед, при всем опыте или благодаря опыту; в свою очередь врачи, зная поведение пап и мам, и бабок и дедок — зная пять-шесть вариантов этого поведения, и равнодушно учитывая эту типологию, и зная, конечно, чего именно можно ожидать от той или иной болезни и от ее осложнения, знают и то, что лучше не говорить ничего слишком конкретного в смысле прогнозов: так вернее.
Мучительно было видеть, с одной стороны, пусть побледневшую, но все же обычную, живо-обычную Машу в окне или на кратком свидании, где Алексей стремился быть обыдённым и деловитым, чтобы не дать всем выйти в надрыв, — и, с другой стороны, слушать абстрактные (абстрактные?) разговоры о «полости», о промывании, о возможной «перфорации»; это были какие-то вовсе разные миры, а между тем — где-то эти миры опасно и остро, и живо, и больно пересекались.
Притом жизнь шла своим чередом.
Алексей окончательно отвадил Нину, снова забыл о соседке Рите, снова, разумеется, начал вести научно-светские разговоры с
Тяжкий кризис
Это уж было…
Но пока Маша была в
И понял — и
Встретился футуролог:
— Как? Что?
Ка́к он, Кант?
Ка́к Герцен?
— Да у меня дочь больна, — угрюмо отвечал Алексей.
— А… — бестолково сник футуролог.
— Без любви нет. Без дневной и теплой любви, — вдруг сказал Алексей.
Маша уж поправлялась… и он мог уж позволить себе и
— Ну, это так. Но «это другое», — сказал футуролог — тоном спародировав слова великого старца.
Они ходили под окна.
За дни болезни они заново
— Я нарисовала… медведя!
— Да хватит уже медведей! Одни медведи везде! — ворчливо, улыбаясь, говорил Алексей.
— Ничего, папа, — как бы
— Тебе принесли компот — персики? — спрашивала жена.
— Принесли, — серьезно отвечала Маша,
— Меня зовут, — добавляла она — и во взгляде ее являлись взрослые ответственность, покорность, страх и тревога, исходившие на нее от кого-то. — Тут нянька… сердитая. Орет часто.
— Маша! Так нельзя!
— Да, а чего она… орет. Сейчас, сейчас, — отвечала она в темную глубь палаты с невольной жалкой опаской: через минуту она снова — в
— А!
— Ты мне прищепку принеси.
— Что, Машенька?
— Прищепку. Мне надо платочек сушить — для куклы.
— А! Да! Ладно, Маша!
Является рядом с Машей и «нянька» — в белом халате, сильно перехваченном в талии.
— Ну, Маша! Пора! Не надо ее больше держать… Что? Сказать папе, маме?