Я отметил, что наши физические сущности и в самом деле не более, чем проекции наших мыслей. Мы оба дышали глубоко и быстро. Наши лица раскраснелись от насыщенной солнечным светом крови в наших членах; от вальса, в котором кружилась наша любовь.
Вальс? Нет, это был какой-то более неистовый танец. Быть может, мазурка. Нет, что-то еще более дикарское…
Я подумал о яростном фанданго цыган Гранады, об умопомрачении религиозных фанатиков-мавров, что наносят сами себе удары священными топориками до тех пор, пока кровь не начинает струиться по их телам — безумный багрянец под кинжальными ударами солнечных лучей, образующий лужицы алой жижи во взвихренном, истоптанном песке.
Я думал о менадах и Вакхе; я глядел на них внимательными глазами Эврипида и Суинберна. И оставаясь неудовлетворенным, я алкал все более и более чуждых символов. Я сделался Колдуном-шаманом, я председательствовал на пиру людоедов, распаляя банду желторожих убийц на все более яростное бесчинство, в то время как лишающий рассудка бой тамтамов и зловещий визг трещоток уничтожал все человеческое в моей пастве, высвобождая их стихийные энергии, и Валькирии-вампиры с воплем врывались в самое средоточие бури.
Я даже не знаю, можно ли назвать эту картину видением или дать ей какую-то психологическую классификацию. Это просто случилось со мною, и с Лу, хотя мы продолжали вполне пристойно сидеть в нашем купе. Постепенно нарастала уверенность в том, что Аидэ, какой-бы она не была плебейкой, банальной и невежественной, прикоснулась каким-то образом к колоссальному мальстриму вечных истин.
Нормальные действия и реакции ума и тела — не более, чем дурацкие покрывала на лике Исиды.
Не важно, что с ними случится. Весь фокус был в том, чтобы с помощью какой-нибудь уловки заставить их заткнуться.
Мне стала понятна ценность слов. Она зависела вовсе не от их поверхностного значения, а от содержащихся в них жреческих тайн.
Эти имена не означают ничего определенного, но они задают атмосферу поэмы. Возвышенное зиждется на неразборчивом.
Я понял прелесть имен в рассказах Лорда Дансени. Я понимаю, как "варварские имена вызываемых духов", используемые магами, завывания и насвистывания гностиков, мантры набожных индусов взвинчивают их души, пока голова не начинает кружиться от славы божией.
Даже названия тех мест, мимо которых проходил поезд, возбуждали меня именно потому, что они были незнакомые и звучные.
Больше всего меня возбуждала надпись по-итальянски "E pericoloso sporgersi" .[9] Вне всякого сомнения, она немного значила для любого, кто говорил по-итальянски. Но для меня это была ключевая фраза магии. Каким-то путем я связал ее с моей любовью к Лу. Каждая вещь была символом моей любви, кроме тех случаев, когда зануда-рассудок утверждал противоположное.
Все это утро мы провели кружась в грандиозном водовороте транса. Мне то и дело приходила на память надпись под картиной одного из нынешних сумасшедших художников-модернистов: "Четыре красных монаха, несущие черного козла через снега в Никуда".
Она, очевидно, поясняла расположение цветов; однако фантастический идиотизм этой фразы, и тонкий намек на зловещую порочность, заставляли меня задыхаться от подавленной экзальтации.
"Первый звонок" прозвучал пугающе внезапно. Я резко встрепенулся, и обнаружил, что я и Лу уже несколько часов не обменялись ни единым словом, что мы несемся сквозь сотворенную нами самими вселенную с колоссальной скоростью и дьявольским восторгом. И в тоже время, я догадался, что мы всю дорогу успевали автоматически «подкокаиниваться», не ведая, что творим.
Материальный мир стал значить настолько мало, что я больше не знал, где я нахожусь. Наша поездка полностью смешалась в моей голове с двумя или тремя предыдущими экскурсиями по континенту.
Лу впервые оказалась где-либо дальше Парижа, и она то и дело справлялась у меня насчет места и времени. В ее случае, привычка к странствиям не порождала пренебрежения, но я оказался не в состоянии рассказать ей о нашем маршруте самые обычные вещи. Я даже не знал в каком направлении мы движемся; скоро ли покажутся Альпы, и в какой тоннель мы въезжаем, будем ли мы проезжать Флоренцию, и в чем разница между Женевой и Генуей.
Те, кто знаком с этим маршрутом, поймут, как безнадежно были спутаны мои мысли. Я едва распознавал утро и вечер. Я с абсолютной уверенностью описывал вещи, которые по всей вероятности вообще не имели места.
Мы продолжали подъем в горы, и глядя на карту, вывешенную в коридоре, я по-прежнему не мог определить, где же мы находимся. Мы сопоставляли сроки и расстояния, только увеличивая путаницу.
Я пустился в сложнейшие астрономические расчеты, пытаясь определить следует ли нам перевести стрелки часов на час назад или на час вперед у границы; я и по сей день не знаю, пришел ли я к верному заключению. У меня была явная возможность узнать истину; но я и не стал пытаться.