Надо, чтобы между ветвями было солнце. Эта вещь в два метра длины и немного более вышиною.
Итак я принята только с №3!
Отсюда глубокое и безнадежное уныние; никто не виноват в том, что у меня нет таланта… Да, это ясно показало мне, что если бы я не надеялась на мое искусство, я тотчас же умерла бы. И если эта надежда изменит, как сегодня… да, тогда останется только смерть без всяких фраз.
Потом я села в очень теплую ванну и пробыла в ней более часу, после чего у меня пошла кровь горлом.
Это глупо, скажете вы; возможно, но у меня нет более мудрости, я в унынии и наполовину сошла с ума от всей этой борьбы со всем.
Наконец… что говорить, что делать… если так будет продолжаться, меня хватит года на полтора, но если бы я была спокойна, я могла бы жить еще двадцать лет.
Да, трудно переварить этот №3. Это страшный удар. Однако я вижу ясно и
Ах! Никогда, никогда, никогда я не была в таком полном отчаянии, как сегодня. Пока летишь вниз, это еще не смерть, но дотронуться ногами до черного и вязкого дна… сказать себе: это не из-за обстоятельств, не из-за семьи, не из-за общества, но из-за
Вот вам цельное чувство. Да. Ну, так по твоей теории это должно быть наслаждение. Поймана!
Мне все равно; приму брому, это заставит меня спать, и потом. Бог велик, и у меня всегда бывает какое-нибудь маленькое утешение после глубоких несчастий.
И сказать только, что мне даже нельзя рассказать все это, поменяться мыслями — утешиться, — рассказав кому-нибудь… Ничего, никого, никого!..
Вы видите. Это конец. Это должно быть наслаждение. Это было бы так, если бы были зрители моих несчастий…
Горести людей, сделавшихся потом знаменитыми, рассказываются друзьями, потому что у них есть друзья, люди, с которыми они разговаривают. У меня их нет. И если бы я жаловалась! Если бы я говорила: «Нет я не буду больше рисовать!» Это не для кого не будет потерей: у меня нет таланта.
Тогда-то все то, что надо затаить в себе и до чего никому дела нет… Вот оно самое тяжелое мучение, самое унизительное. Потому что
Если бы это состояние продлилось, его нельзя было бы вынести.
Мне говорят: да ведь вы же знаете, что номер имеет очень мало значения.
Да, но место, где помещена картина!
— Да очень хорошо, потому что, когда дошла очередь до вашей картины, они сказали — не один или двое, но вся группа —
— Не может быть!
— Ну да, не думайте пожалуйста, что я говорю это для вашего удовольствия; так было на самом деле. Тогда вотировали и если бы в тот день президентом не был тупица, вы получили бы второй номер. Вашу картину признали хорошей и приняли ее симпатично.
— У меня третий номер.
— Да, но это благодаря особому рода несчастья, просто неудача какая-то: вы должны были бы получить второй номер.
— Но какие недостатки они находят в картине?
— Никаких.
— Как никаких, значит — она недурна?
— Она хороша.
— Но в таком случае?
— В таком случае это несчастье, и все тут; в таком случае, если вы найдете какого-нибудь члена комиссии и попросите его, то вашу картину поместят на лучшем месте, так как она хороша.
— А вы?
— Я член, специально назначенный наблюдать, чтобы соблюдались номера, но поверьте, если кто-нибудь из наших попросит, я ничего не скажу против того.
Была потом у Жулиана, который слегка подсмеивается над советами Робера-Флери и говорит, что я могу быть почти спокойна и что он будет очень удивлен, если моя картина не будет переставлена, и что… В конце концов Робер-Флери сказал мне, что по его мнению, я заслуживаю второго номера и что нравственно я его имею. Нравственно!!! И что, наконец, это было бы только справедливо.
А! нет! просить из милости того, что мне следует по справедливости, это слишком!