Раздраженная и униженная тем, что мне нечего было показать ему, я принимала его, была неловка, смущена и встревожена.
Он оставался больше двух часов, осмотревши все решительно, холсты, какие только были в комнате; я же была нервная, смеялась некстати и старалась мешать ему рассматривать мои работы. Этот великий художник очень добр, он старался успокоить меня, и мы говорили о Жулиане, который виноват в моем ужасном отчаянии. Бастьен не смотрит на меня как на светскую барышню; он говорит тоже, что Робер-Флери и Жулиан, но без этих ужасных шуточек Жулиана, который уверяет, что я ничего не делаю, что все кончено и что я погибла. Вот что сводит меня с ума. Бастьен божествен, т. е. я обожаю его талант. И мне кажется, что в моем смущении я деликатно и неожиданно говорила ему лестные вещи. Ему должно было сильно польстить уже и то, как я приняла его.
Кроме них не был приглашен никто, что было немножко стеснительно; они обедали в первый раз, и это могло казаться слишком уже интимным, потом я боялась, что будет скучно — вы понимаете!
Что касается брата, то он принят почти также просто, как Божидар, но великий, единственный etc… Словом, этот человечек, который, будь он даже весь из золота, все-таки не стоил бы своего таланта, был мил, как мне кажется, польщен тем, что на него смотрят таким образом: никто еще не говорил ему, что он «гений». Я также не говорю ему этого, но обращаюсь с ним как с гением, и искусными ребячествами заставляю его выслушивать ужасные комплименты.
Но, чтобы Бастьен не думал, что я не знаю пределов в своем увлечении, я присоединяю к нему Сен-Марсо и говорю: «вас двое».
Он остался до полуночи. Я нарисовала бутылку, которая ему понравилась, причем он прибавил: «вот как надо работать: имейте терпение, сосредоточьтесь, давайте все, что можете, старайтесь в точности передать природу».
Мой доктор — молодой человек и имеет интеллигентный вид: на мои возражения против мушек и прочих гадостей, он ответил, что я раскаюсь и что он никогда в жизни не видел такой необыкновенной больной; а также, что по виду никто и никогда не угадал бы моей! болезни. Действительно, вид у меня цветущий, а между тем оба легких затронуты, хотя левое — гораздо меньше. Он спросил меня: не чахоточные ли у меня родители.
— Да, мой прадедушка и его две сестры — графиня Т. и баронесса С.
— Как бы то ни было — ясно, что вы — чахоточная.
Признаюсь, я немного пошатываясь вышла от этого доктора, который интересуется такой оригинальной больной.
Будущей зимой предлогом к поездке на юг будут «Святые жены»; ехать в этом году значило бы возобновлять прошлогоднюю путаницу. Все, за исключением юга — и да поможет мне Бог!
Пусть мне дадут хотя бы не более десяти лет, но в эти десять лет — славу и любовь, и я умру в тридцать дет довольная. Если бы было с кем, я заключила бы условие: умереть в тридцать лет, но только пожив.
Чахоточная — слово сказано, и это правда. Я поставлю какие угодно мушки, но я хочу писать.
Можно будет прикрывать пятно, убирая лиф цветами, кружевом, тюлем и другими прелестными вещами, к которым часто прибегают, вовсе не нуждаясь в них. Это будет даже очень мило. О, я утешена. Всю жизнь нельзя ставить себе мушки. Через год, много через два года течения — я буду как все, буду молода, буду…
Я говорила же вам, что должна умереть. Бог, не будучи в силах дать мне то, что сделала бы мою жизнь сносною, убивает меня. Измучив меня страданиями. Он убивает меня. Я ведь говорила вам, что скоро умру, это не могло так продолжаться; не могла долго продолжаться эта жажда, эти грандиозные стремления. Я говорила же вам это еще давно в Ницце, много лет тому назад, когда я смутно предвидела то, чего мне нужно было для жизни.
Однако, меня занимает положение осужденной или почти осужденной. В этом положении заключается волнение, я заключаю в себе тайну, смерть коснулась меня своей рукою; в этом есть своего рода прелесть, и прежде всего это ново.
Говорить