— Проводить жизнь за картами… Разоряться в глуши провинции на шампанское в трактирах! Погрязнуть, заплесневеть!.. Что бы ни было, всегда следует быть в хорошем обществе.
— Ты, кажется, намекаешь на то, что я в дурном обществе, — сказал он, смеясь.
— Я? Нисколько, я говорю вообще, ни о ком особенно.
Мы договорились до того, что он спросил, сколько может стоить в Ницце большое помещение, где бы можно было устраивать празднества.
— Знаешь, — сказал он, — если бы я поехал туда на одну зиму, положение бы совсем изменилось.
— Чье положение?
— Птиц небесных, — сказал он смеясь, как будто чем-то задетый.
— Мое положение? Да, правда. Но Ницца неприятный город… Отчего бы вам не приехать на эту зиму в Рим?
— Мне? гм!.. Да… гм!
Все равно — первое слово сказано и упало на добрую почву. Я боюсь только влияний. Мне надо приучить к себе этого человека, сделаться ему приятной, необходимой и воздвигнуть для моей тетки Т. стену между ее братом и ее злостью.
Он рад, что я могу говорить обо всем. Перед обедом я говорила о химии с К., отставным гвардейским офицером, огрубевшим от жизни в провинции и от всеобщих насмешек. Это всегдашний посетитель.
Отец сказал, вставая:
— Не правда ли, Паша, она очень ученая?
— Вы смеетесь, папа?
— Нисколько, нисколько, но это очень хорошо, да. Очень хорошо, гм… очень хорошо!
Паша мне двоюродный брат, сын сестры моего отца. Этот человек меня интересует. Сегодня утром зашел разговор о моем отце, и я сказала, что сыновья всегда критикуют поступки отцов, а став на их место, поступают так же и вызывают — такую же критику.
— Это совершенно верно, — сказал Паша, — но мои сыновья не будут критиковать меня, так как я никогда не женюсь.
— Еще не бывало молодых людей, которые не говорили бы этого, — сказала я после минутного молчания.
— Да, но это другое дело.
— Почему же?
— Потому, что мне двадцать два года, а я не был влюблен, и ни одна женщина не была мне привлекательна.
— Это вполне естественно. До этих лет и не следует быть влюбленным.
— Как? А все эти мальчики, которые влюблены с 14-ти лет.
— Все эти влюбленности не имеют никакого отношения к любви.
— Может быть, но я не похож на других; я вспыльчив, горд, т. е. самолюбив, и потом…
— Но все это качества, которые вы называете…
— Хорошие?
— Да, конечно.
Потом, не знаю по какому поводу, он сказал мне, что сошел бы с ума, если бы умерла его мать.
— Да, на год, а потом…
— О, нет, я сошел бы с ума, я это знаю.
— На год… все забывается, когда видишь новые лица.
— Значит, вы отрицаете вечные чувства и добродетель?
— Совершенно.
— Странно, Муся, — сказал он, — как скоро сближаешься, когда нет натянутости. Третьего дня я говорил вам: «Марья Константиновна», вчера m-lle Муся, а сегодня…
— Просто Муся, я вам это приказала.
— Мне кажется, что мы всегда были вместе, так вы просты и привлекательны.
— Не правда ли?
Я заговаривала с крестьянами, которые попадались нам на дороге и в лесу, и вообразите — я очень недурно говорю по-малороссийски.
Ворскла, протекающая в имении отца, летом так мелка, что ее переходят вброд, но весной это большая река. Мне вздумалось войти с лошадью в воду; я так и сделала, приподняв мою амазонку. Это приятное чувство и прелестное зрелище для других. Вода доходила до колен лошади.
Я согрелась от жары и езды и попробовала мой голос, который понемногу возвращается. Я спела «Lacrymosa» — из заупокойной мессы, как пела в Риме.
Отец ожидал нас под колоннадой — и осматривал нас с удовольствием.
— Что же, обманула я вас и плохо езжу верхом? Спросите Пашу, как я езжу. Хороша я так?
— Это правда, да, гм!.. очень хорошо, право.
Он разглядывал меня с удовольствием. Я нисколько не жалею, что привезла тридцать платьев; отца можно победить, действуя на его тщеславие.
В эту минуту приехал М… с чемоданом и камердинером. Когда он поклонился мне, и я ответила на обычные комплименты, я ушла переменить платье, сказав: «Я сейчас вернусь».
Я вернулась в платье из восточного газа со шлейфом длиною в два метра, в шелковом корсаже, открытом спереди, как во времена Людовика XV, и связанном большим белым бантом; юбка, конечно, вся гладкая и шлейф четырехугольный.
М… говорил со мною о туалетах и восхищался моим платьем.
Его считают глупым, но он говорит обо всем — о музыке, об искусстве, о науке. Правда, что говорю я, а он только отвечает: «Вы правы, это верно».
Я не говорила о моих занятиях, боясь его испугать. Но за обедом я была к этому вынуждена; я сказала латинский стих, и у меня завязался с доктором разговор о классической литературе и современных подражаниях.
Все воскликнули, что я удивительное существо, что нет ничего в мире, о чем бы я не могла говорить, нет такого предмета разговора, в котором бы я не чувствовала себя свободно.