Разве тот, кто довольствуется скромной жизнью в кругу семьи, может быть назван человеком скромным умеренным в своих желаниях из добродетели, из убеждения, из мудрости? Нет, нет, нет! Он таков потому, что счастлив этим, что для него жить в неизвестности есть высшее счастье. И если он не желает известности, то только потому, что, имея ее, он был бы несчастен. Есть тоже люди, которым не хватает смелости, — это не мудрецы, а подлецы! Они глухо стремятся и не двигаются вперед. — не из христианской добродетели, но из-за своей робкой и неспособной натуры. Боже, если я рассуждаю неправильно, научи меня, прости меня, сжалься надо мной.
— Хорошо, хорошо, что же он там пишет?
— Ему не дают денег; впрочем, я не знаю, вы сами увидите лучше.
Я очень удерживалась, чтобы не спешить спрашивать; мне было стыдно выказать столько интереса.
Против обыкновения, я была первая за столом, я ела с нетерпением, но ничего не говорила.
— Правда, что сказал мне доктор! — наконец спросила я.
— Да, — ответила тетя, — А. ему написал.
— Доктор, где письмо?
— У меня.
— Дайте его мне.
Это письмо помечено 10-м июня, но так как А… написал просто в Ниццу, то оно пропутешествовало по Италии прежде, чем пришло сюда.
«Я употребил все это время, — писал он, — на то, чтобы упросить моих родителей отпустить меня сюда, но они положительно не хотят слышать об этом». Так что ему невозможно приехать и ничего не остается кроме надежды в будущем, а это всегда неверно…
Письмо написано по-итальянски, и все ждали от меня перевода. Я не говорю ни слова, но с аффектированной медлительностью подбираю шлейф, чтобы не подумали, что я убегаю, выхожу из комнаты, прохожу сад, со спокойствием на лице, с адом в сердце.
Это не ответ на телеграмму его друга из Монако. Это ответ мне, это признание. И это мне! Мне, которая вознеслась на воображаемую высоту!.. Это мне он говорит все это!
Умереть? Бог этого не хочет. Сделаться певицей? Но я не обладаю ни достаточным здоровьем, ни достаточным терпением.
В таком случае что-же, что?
Я бросилась в кресло и, устремив бессмысленно глаза в пространство, старалась понять письмо, думать о чем-нибудь…
— Хочешь ехать к сомнамбуле? — закричала мне мама из сада.
— Да, — ответила я, быстро поднимаясь, — когда?
— Сию минуту.
Все, все, все, чтобы не оставаться одной, не сойти с ума, чтобы убежать от самой себя.
Сомнамбула оказалась уехавшей. Эта поездка по жаре не принесла мне никакой пользы. Я взяла горсть папирос и мой журнал с намерением отравить себе легкие и написать зажигательные страницы. Но воля, казалось, совсем покинула меня. Я пошла прямо и тихо, как во сне, к моей кровати и сразу бросилась на нее, отодвинув разом кружевной занавес.
Невозможно передать мое горе; притом бывают минуты, когда уже не можешь жаловаться. Раздавленная, как я… — на что хотите вы, чтобы я жаловалась?
Невозможно себе представить, какое глубокое отвращение, какой упадок духа я испытываю. Любовь! О незнакомое для меня слово! Так вот истина! Этот человек никогда меня не любил и смотрел на брак, как на средство освобождения. Что касается его обещаний, я о них не говорю, я ничего не говорила о них вслух, я не придавала им достаточной веры, чтобы серьезно говорить о них.
Я не говорю, что он всегда лгал: почти всегда думают то, что говорят в ту минуту, когда говорят; но… потом?
И несмотря на все рассуждения, несмотря на Евангелие, я горю желанием отомстить. Я дождусь своего времени, будьте спокойны, и я отомщу.
Я пришла к себе, написала несколько строк и затем, вдруг, потеряв бодрость, начала плакать. О! все-таки я еще ребенок! Все эти горести
Сказать, что тут совершенно не было места любви, было бы несправедливо, мне теперь стыдно всего этого.
Мальчишка, горемыка, подбитый проказником и покрытый иезуитом, ребенок! И это я любила! Ба! Отчего нет? Любит же мужчина кокотку, гризетку, дрянь какую-нибудь, крестьянку. Великие люди и великие короли любили ничтожества и не были за то развенчаны.